Андре Шенье


вернуться в оглавление книги...

"Писатели Франции." Сост. Е.Эткинд, Издательство "Просвещение", Москва, 1964 г.
OCR Biografia.Ru

продолжение книги...

В.Шор. АНДРЕ ШЕНЬЕ (1762-1794)

ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ПОЭТА


В один из осенних дней 1819 года у парижских книгопродавцев братьев Бодуэн на полках появилась новая книга стихов. На титульном листе ее значилось: «Полное собрание сочинений Андре Шенье». По-видимому, немало читателей брали эту книгу в руки с недоумением и любопытством. Шенье... Фамилия была знакомой, но имя не говорило ничего. Хорошо знали Мари Жозефа Шенье, сравнительно недавно скончавшегося поэта и драматурга, в прошлом революционера-якобинца. Мало кто помнил, что у Мари Жозефа был брат Андре, казненный на гильотине в 1794 году по приговору якобинского трибунала. И уж, во всяком случае, как поэт Андре Шенье был большинству читателей совершенно неизвестен. Почти все его сочинения пролежали четверть века под спудом, пока литератор Анри де Латуш не собрал рукописи поэта и не подготовил их издание, теперь лежавшее перед читателем.
Скромный томик сразу занял видное место среди поэтических новинок. Было в нем нечто, удивлявшее любителей поэзии. Как будто и похожие на обычные стихи XVIII века, строфы Шенье отличались какой-то новизной и свежестью манеры.
Несколько страничек написанного Латушем предисловия знакомили читателя с жизнью поэта, завершившейся столь трагично. Это предисловие было и панегириком Андре Шенье и плачем по нем. Латуш рисовал образ незлобивого, чистого душой певца любви и природы, погибшего единственно из-за своего бескомпромиссного благородства. Он не утаил того, что поэт был непримиримым врагом якобинцев, но именно это и послужило ему поводом для изображения Андре Шенье героем, который, страстно любя истину и справедливость, вынужден был «оставить гармоническую речь муз ради жесткой логики дискуссий». С полной отчетливостью тенденция Латуша сказалась в конце предисловия, где он назвал Андре Шенье «юным лебедем, задушенным кровавой рукой революции». Свое предисловие Латуш наполнил волнующими и трогательными подробностями, которые должны были воздействовать на души читателей, усилить их негодование по адресу «злодеев»-якобинцев и сочувствие к их жертве. Но впоследствии выяснилось, что достоверность сообщенных Латушем сведений весьма ненадежна.
Нет ничего удивительного в том, что в 1819 году жизнь и смерть Андре Шенье были представлены в таком освещении. Во Франции уже пятый год торжествовала дворянская реакция. Для сторонников и идеологов Реставрации была ненавистной сама память о революции, ее деяния всячески чернились, вождей ее проклинали и изображали кровожадными чудовищами. Анри де Латуш, несомненно, учитывал обстановку, представляя Андре Шенье безвинной жертвой террора 93—94 годов. Он вполне мог рассчитывать на благоприятный отклик в определенных кругах — и не ошибся. Легенда об Андре Шенье была подхвачена, приобрела широкое распространение и укрепилась надолго. Ее влиянию поддались и те, кто отнюдь не был в числе сторонников возрожденной во Франции «законной» монархии. Даже А. С. Пушкин в своей знаменитой элегии 1825 года «Андрей Шенье» отдал ей дань. В этой элегии мы видим французского поэта именно таким, каким изобразил его Латуш, на которого А. С. Пушкин прямо ссылается в примечаниях. Пушкинский Андре Шенье, «рожденный для любви, для мирных искушений», перед казнью сокрушается о том, что вступил на иной путь, «кинулся туда, где ужас роковой...» Сурово осуждает он «ареопаг остервенелый», и Пушкин как будто негодует вместе со своим героем и оплакивает его судьбу. Однако смысл элегии далеко не сводится к воспроизведению толкования судьбы Андре Шенье, предложенного Латушем. Пушкин действительно любил поэзию Шенье и сожалел о его гибели. Но в то время, когда он писал свою элегию, его не занимал вопрос об исторической оценке якобинского террора. Зато животрепещущей была для него тема конфликта между свободолюбивым поэтом и деспотической властью, и в этом отношении жизнь и смерть Андре Шенье давали ему основания для аналогий и обобщений. Элегия о французском поэте оказалась весьма прозрачным иносказанием. Некоторые ее строки, такие, как:
И час придет... И он уж недалек:
Падешь, тиран!

с полным основанием воспринимались как пророчество о крушении российского самодержавия.
Пушкин использовал легенду об Андре Шенье для цели прямо противоположной той, которую ставил перед собой Латуш. А во Франции ее повторяли десятилетиями в прямом ее смысле во многих книгах и статьях с тем большей охотой, что неприязнь к революционерам XVIII века с годами не остывала у господствующих классов, отчаянно боявшихся повторения якобинского террора.
Легендарное освещение облика и жизни Андре Шенье создавало искаженное представление о его творчестве. Его поэзия в большей своей части отделялась от современной ему эпохи и противопоставлялась революции. Создавалось впечатление, что находить прелесть в стихах Андре Шенье можно, только отвергая и осуждая французскую революцию XVIII века. С другой стороны, в глазах многих, кто питал уважение к памяти героических революционеров XVIII века, Андре Шенье со всем его творчеством оказывался безнадежно скомпрометированным своей антиякобинской деятельностью. А правильно судить о жизни и творчестве Андре Шенье можно, только осмыслив всю историческую сложность и противоречивость бурной эпохи, в которую он жил. Тогда перед нами предстанут в истинном свете заслуги Андре Шенье перед французской и мировой поэзией, его слабости и заблуждения, его трагедия и гибель.

ANDREAS BYSANTINUS

В конце 80-х годов XVIII века в кругу литераторов и художников Парижа хорошо знали даровитого и образованного молодого человека, который имел обыкновение подписывать свои письма именем Andreas Bysantinus. Это был Андре Шенье, третий сын негоцианта и дипломата Луи Шенье, в прошлом французского консула в Константинополе. Андре и родился в Константинополе, что давало ему известное право именовать себя «византийцем». Но не только по этой причине молодой Андре Шенье избрал себе такой псевдоним. С детства он был влюблен в древнюю Элладу. Многое способствовало тому, и прежде всего влияние матери, киприотской гречанки по происхождению. Женщина незаурядная, она хорошо знала древнегреческую литературу и писала об обычаях и нравах современной Греции. Чуть не с младенческого возраста слышал Андре имена античных поэтов и привык к звучанию их стихов задолго до того, как постиг древние языки. Впоследствии, в Наваррском коллеже, привилегированном учебном заведении, куда он попал благодаря связям отца, Андре основательно изучил греческий и латынь и усердно штудировал древних писателей. И после коллежа он продолжал находиться в атмосфере, благоприятной для этого увлечения античностью. В салоне г-жи Шенье бывали многие выдающиеся люди того времени — писатели, ученые, художники. Почти все они были горячими поклонниками античной литературы. Апартаменты, где любезная и обаятельная хозяйка дома принимала гостей, были убраны в простом и строгом «неогреческом» стиле, а сама она была одета в платье без украшений, напоминающее тунику. Андре стал здесь завсегдатаем, ему довелось лично узнать людей, чьи имена были известны всей Франции, и сблизиться с некоторыми из них. Он познакомился с химиком Лавуазье, баснописцем Флорианом, художником Давидом, который тогда прославился своими суровыми гражданственными картинами на античные сюжеты, с аббатом Бартелеми, автором нашумевшего романа «Путешествие юного Анахарсиса по Греции», итальянским драматургом Альфиери, ученым комментатором древних авторов Брунком. Тесная дружба связала его с поэтом-одописцем Экушаром Лебреном, по прозвищу Пиндар, впоследствии одним из бардов революции, тем самым «возвышенным галлом», о «смелых гимнах» которого с глубоким уважением упомянул молодой Пушкин в своей оде «Вольность». Лебрен был уже стариком, когда Андре Шенье только достиг юношеского возраста, но разница в летах не мешала духовной близости между ними. Прославленный поэт наставлял Андре в искусстве стихотворства, благожелательно критиковал его литературные опыты, с которыми тот доверительно обращался к нему. Однако минует немного лет, и оба старших друга Андре — Давид и Лебрен — проявят себя сторонниками радикального переустройства общественной жизни, тогда как их более молодой товарищ окажется в противоположном лагере. Произойдет разрыв, горький для обеих сторон, но неизбежный. Но, когда между учителями и учеником возникнут политические расхождения, духовный облик Андре и характер его поэтического творчества будут уже вполне сформированы, и в значительной мере под их же влиянием. Они-то и развили в юноше проявившуюся у него в самом раннем возрасте любовь к античности, которая с течением времени захватывала его все больше и превратилась в настоящую страсть.
Как мечтал Андре поехать в страну своего идеала — Грецию, полную зримых напоминаний о ее прекрасном прошлом! Мечте Андре не суждено было осуществиться по весьма прозаической причине: на такое дальнее путешествие у него не было денег. С памятниками античности ему удалось непосредственно соприкоснуться только в Италии, где он пробыл около года. Но здесь еще большее впечатление, чем остатки древнеримской старины, произвели на него художники Возрождения: их он воспринял как родственных себе по духу, увидел в их творчестве воплощение того же античного идеала красоты и гармонии, которому был предан он сам.
Андре следовало думать о том, чтобы как-то определиться в жизни. Достаток семьи был не настолько велик, чтобы можно было не искать для себя твердого положения с доходом. Его старшие братья уже нашли для себя занятия — один пошел по военной части, другой — по дипломатической. Младший брат, Мари Жозеф, делал первые шаги на драматургическом поприще и твердо вознамерился стяжать себе лавры на театре. А Андре не торопился выбрать профессию. Он отдавал все свое время любимым занятиям — много читал, главным образом знаменитых писателей своего века — Монтескье, Вольтера, Руссо,— и сочинял стихи. Он охотно показывал плоды своего творческого вдохновения друзьям, но ничего не печатал, удовлетворяясь известностью в узком кругу ценителей поэзии.
В течение нескольких лет перед революцией им была создана основная часть того, что составляет его поэтическое наследие. Во всем, что пишет Андре Шенье, он подражает древним. Подражание для него — сознательный художественный принцип. В этом как будто не было ничего нового. Все сторонники классицизма в XVII и XVIII веках исповедовали подражание непререкаемым «образцам». Но для них смысл этого принципа заключался главным образом в догматическом следовании нормам аристотелевской поэтики, в ограничении своего воображения определенными «правилами», утвержденными в творчестве великих поэтов классицизма. Андре Шенье идет дальше: он хочет воспроизвести самый дух поэзии античных авторов, их стиль и их темы. А для этой цели, по его мнению, не грешно порой даже прямо заимствовать у античного поэта строку или образ.
«Богатство древних я порою похищаю»,— признавался Андре Шенье. Но при этом он отнюдь не имел в виду рабски следовать за древними, не внося ничего своего. Творчески воссоздать их поэтический мир на французском языке и таким образом возродить в своих стихах мироощущение людей давно минувшей эпохи, которая представлялась ему пленительно прекрасной,— вот в чем состояла его задача. Кому же стремится он подражать, кто главные его вдохновители? Во всяком случае, не те античные авторы, которые творили в жанрах, впоследствии признанных первостепенными в теории французского классицизма. Трагедия была не по нем, и греческие трагические поэты не вызывали у него живого интереса. Он благоговел перед древнейшими памятниками греческой поэзии — читал, перечитывал, изучал великие поэмы Гомера, сельский эпос Гесиода, лирику Сапфо. Но всего милей и ближе была ему поэзия более поздней, так называемой эллинистической эпохи, творчество мастеров «малых жанров» — Каллимаха, Феокрита, Биона, Мосха и стихотворения знаменитой «Антологии», сборника, составленного в I веке нашей эры поэтом Мелеагром.
Душу этой древней поэзии он старается воскресить в серии небольших поэм под общим названием «Идиллии» и делает это настолько искусно, что несколько десятилетий спустя великий русский поэт воскликнет: «Он истинный грек, из классиков классик — от него так и пышет Феокритом и Анфологией». В буколическом мире Шенье нет столкновений и борьбы между людьми, нет злобы, ненависти, раздирающих противоречий. В нем царят мир, лад и гармония. Населяют его люди простых, сильных чувств, близкие к природе и пребывающие в добром согласии с ней. Они счастливы, ибо им ведомы радости любви, не омраченные никакой корыстью, никакими условностями и предрассудками. Любовь пастухов и пастушек Шенье — земная, чувственная, но она чиста своей непосредственностью и наивностью. Когда Дафнис завлекает в рощу прекрасную Наису и склоняет ее к любви, а она страшится, отталкивает его и, наконец, сдается, то в их любовном споре звучит не салонное жеманство, а подлинное простодушие детей природы, в каждом своем слове и движении безотчетно повинующихся ее голосу. Истинное горе для героев Шенье — это неразделенная любовь. От нее даже можно тяжко заболеть и едва ли не умереть. Приближение смерти ощущает влюбленный герой идиллии «Больной юноша», не смеющий признаться в своем чувстве своенравной и гордой деве. Но в жанре идиллии горести, как правило, преходящи. Мать больного юноши спасает сына, устраивая его бракосочетание с любимой им девушкой.
Наряду с любовью души простых людей способна глубоко волновать волшебная сила искусства. Грубые, одетые в звериные шкуры волопасы завороженно внимают слепому певцу, чье имя — Гомер. Только беднякам свойственна душевная непосредственность, позволяющая человеку всем своим существом отзываться на голос Прекрасного,— такую мысль проводит Андре Шенье в идиллии «Слепец». Богачи, зачерствевшие от жадности и сребролюбия, не способны постигать красоту.
А душам богачей, расчетливых скупцов,
Не внятен голос муз и чужд восторг певцов (1).

Люди буколического мира Шенье проникнуты великодушием и человечностью, связанными с пониманием тщеты богатства и уважением к бедности. В поэме «Нищий» богач Лик сердечно принимает у себя в доме нищего старика, а узнав в нем своего бывшего хозяина-благодетеля, не колеблясь отдает ему все свое имущество.
Одна лишь смерть вносит диссонанс в гармоническую прелесть бытия. Она особенно нелепа, когда постигает молодое, полное жизни существо. Бесконечно жаль «юную тарентинку» Мирто, унесенную морскими волнами с корабля накануне своей свадьбы. Но и оплакивая ее гибель, поэт не выходит из принятого им в идиллиях тона спокойной, мерно кадансированной речи. Горе в этой идиллии выражается тихими всплесками меланхолических сетований.
Однако напрашивается вопрос: какое отношение имели идиллии Шенье к его современности? Что побудило поэта к этому «бегству» в давно исчезнувшую Элладу? Не был ли он в самом деле отрешен от реального мира и его страстей, чужд тому, что волновало французов
-------------------------------------------------------
1. Везде, где не оговорено особо, стихи Шенье даются в переводе автора очерка.
------------------------------------------------------------
накануне величайшего из переворотов, какие до тех пор потрясали мир? Нет, конечно. Бго горячая любовь к античности вполне отвечала духу эпохи. Это увлечение разделяли с ним многие лучшие умы того времени, именно те, кто был воодушевлен высокими идеалами Просвещения. Людям, жаждавшим низвержения феодально-абсолютистского строя во Франции, устройство общественной жизни в афинской демократий и в древнеримской республике во многом представлялось образцовым. В свободном эллине и в римском гражданине видели людей, живших по простым, разумным законам, которые не препятствовали свободному развитию человеческих наклонностей и стремлений. Античное время воспринималось как прекрасная пора детства человеческого рода. Перед революцией и во время нее в античности стали подчеркивать другую сторону — гражданскую доблесть, самоотверженный героизм греческих и в особенности римских республиканцев. Но показать античность в этом аспекте предстояло уже брату Андре Шенье — Мари Жозефу. Сам же Андре, воспитанный в том же круге идей, поместил в античный мир свой просветительский идеал свободной и гармоничной человеческой личности. Этот идеал был утопичен для его времени, но он одушевлял передовых людей века. Мы читаем идиллии Шенье и в какой-то момент замечаем, что перед нами не что иное, как художественное воплощение руссоистской утопии о «золотом веке», относимом в далекое прошлое. Ведь герои идиллий Шенье — это и есть те самые «естественные люди», не испорченные цивилизацией и имущественным неравенством, о которых с таким восторгом писал женевский философ. И, как у Руссо, утопия о «естественном человеке» у Шенье зовет не назад, а вперед, направлена против феодального угнетения и насилия богачей над бедняками. Единственная идиллия Шенье, в которой светлая красота мира омрачена таким злом, как рабство, носит название «Свобода», и просветительское идейное начало выступает в ней наиболее отчетливо. Действующие лица этой идиллии — свободный козопас и пастух-раб. Из их диалога выясняется, что свобода — естественное состояние человека, рабство же искажает, уродует человеческую личность. Только свободный человек может сохранять ясность взгляда на мир, быть в дружбе с природой, охотно предаваться труду, любить людей. Для раба непостижимо все, что радует свободного человека. Он мрачен, озлоблен, угрюм, жизнь для него лишена всякой прелести, природа — источник не радости, а мучений, труд — тяжкое бремя, люди — ненавистные существа. В идиллии нет прямых призывов к уничтожению рабства, но ее идейно-политический смысл не оставляет сомнений. Так оказывается, что «пастушеская муза» Шенье, призванная, по его словам
Помону, Пана петь, потоки и леса,
И деву нежную, и свод пещеры строгий,
И возраста любви столь пылкие тревоги...

(Перевод Вс. Рождественского)
на свой лад выражала те же чувства и мысли, которые воодушевляли идеологов надвигающейся революции.
Андре Шенье хотел откликнуться поэтическим словом на современность и без посредства прямой стилизации под античных поэтов. Он вовсе не скрывал того, что живет делами и мыслями своего века. Руссоистская утопия у него совсем не означала отрицания достижений человеческого духа на протяжении мировой истории. Да ведь и сам женевский философ отнюдь не был реакционным мечтателем. Андре Шенье был вдохновлен идеей бесконечного прогресса, которую проповедовали просветители.
В поэме «Творчество» он провозглашает необходимость наполнить поэзию «современными мыслями», отразить в ней новейшие представления о мире и человеке, возникшие в результате расширения и углубления научных знаний. Так же как древнюю поэзию питала мысль философов — Фалеса, Демокрита, Эпикура, Платона,— современная поэзия должна впитать в себя все изобилие идей и положительных знаний, которыми обогатили человечество Галилей, Торичелли, Кеплер, Ньютон, Бюффон. Андре Шенье противопоставляет творчество рабски понятому подражанию античным образцам. Нужно уметь выражать дух нового времени в стихах с таким же мастерством и силой, как это делали древние поэты в отношении своей эпохи. Античные поэты остаются для Андре Шенье высшими авторитетами в сфере искусства. У них следует учиться художественному совершенству.
Новая поэзия должна рождаться из сплава современных идей с античной эстетикой — такова программа Андре Шенье. Эта философия искусства сформулирована им в знаменитых стихах из поэмы «Творчество»:
Должны мы из цветов античных мед извлечь.
Пускай на старый лад звучит поэта речь!
Палитру древних взяв, в наш труд вдохнув их пламя,
О новом будем петь античными стихами!

Андре Шенье задумывал обширные поэмы, посвященные развитию знаний человечества и всей его многовековой истории. Но эти планы были осуществлены лишь в небольшой части. Другие поэтические видения теснились перед взором Шенье. Еще больше, чем «современные идеи», волновали его «современные чувства».

ВОСКРЕШЕНИЕ ЛИРИКИ

Группа стихотворений Андре Шенье под названием «Элегии», написанных также в основном до революции, была, пожалуй, наиболее «современной», хотя и не в смысле политической актуальности. Элегии Шенье знаменовали собой значительный шаг вперед в развитии французской поэзии. Впервые после Ронсара Шенье воскресил настоящую лирику, которая захирела и сошла на нет за два века господства классицизма. Сторонники последнего презирали непосредственное изъявление чувств в стихах; все, что выходило за пределы строгой логики, не поддавалось отчетливому осмыслению, расчленению, анализу, считалось недостойным поэзии. О любви, о страстях в стихах рассуждали, но никогда чувства сами по себе не могли вырваться наружу и заговорить собственным языком. Если в XVII веке еще умели, по крайней мере, рассказывать о большой любви и могучих страстях, то столетие спустя поэзия окончательно утратила способность выражать сильные переживания человеческой души. Изящная игра ума, пространные и бессодержательные описания, уложенные в стихотворные строки,— вот что заменяло в XVIII веке лирику. Стихи поэтов распространенного в то время «легкого жанра» были не более как салонными безделушками, лишенными глубины мысли и чувства. Этой поэзией жеманно-кокетливого стиля рококо развлекалась аристократия, которая отживала свой век и уже не была способна ни к чему, кроме бездумных наслаждений.
Андре Шенье и в элегиях не порывает с классицизмом. Да и как можно было бы от него этого ждать, если он всегда и повсюду считает нужным «антикизировать»! В элегиях нет такой прямой стилизации под античность, как в идиллиях, фоном переживаний и происшествий является не Эллада, а Франция, но еще достаточно в этих стихах античных образов и имен; то тут, то там возникают в них Филомела, Прокна, Арахна, Пинд, Геликон, кентавры и титаны. Следуя традициям французского классицизма, поэт изливает свои чувства в стройных александрийских стихах, с четкой цезурой посередине, с обязательным чередованием мужских и женских рифм. Стихотворения членятся на законченные отрывки, в каждом из которых заключена логически ясно выраженная мысль. Шенье склонен к отвлеченностям, обобщенным понятиям, к перифразе. У героинь элегий, как бы их ни звали — Камилла, Ликорис, Дафна, Фанни или «красавица с берегов Арно»,— нет индивидуальных черт, и всех их можно было бы считать одной женщиной, выведенной под разными именами. Но как далеки элегии Шенье от вялой и пресной описательной поэзии позднего классицизма! В них дышит живое и неподдельное человеческое чувство. Любовь, поэзия, радость жизни простой и мирной — главные темы элегий, неразрывно между собой связанные. В душе поэта любовь пробуждает вдохновение, и тогда для него поэтически преображается и входит в стихи вся природа.
И целый мир стихи слагает в честь ее...
Стихами все полно; леса их порождают,
Они в морских волнах и в ручейке сверкают
И птицами поют на разные лады.

Поэт много говорит о своей музе и о себе самом, и перед нами возникает облик лирического героя элегий. Он ищет свободы, независимости, покоя, единения с природой, высоких радостей искусства, счастливой любви. Ему не нужно даров Фортуны, он не хочет жить «продажей богачам подобострастных гимнов», и для него «всего милей свобода бедняка». Ни на что не променяет он
Своих беспечных грез, безделья и покоя,
Полуденного сна над спящею рекою...

Муза его — сельская скромница. Есть другая, блистательная муза в пурпуре, с мечом в руке, но она чужда ему. Его муза идет наугад, блуждает среди природы. Поэт не знает, куда будет он увлечен своим «бродяжническим сердцем», но в этом-то и состоит истинное счастье. Здесь мы слышим нечто существенно новое по сравнению с традицией классицизма. До сих пор поэты не отдавались слепо на волю вдохновения, а следовали строгому, рассчитанному плану. Но подлинный лирик идет иным путем. Он не слишком заботится об «искусстве»; и речь поэта не может быть последовательной, стройной, развертывающейся от одного тезиса к другому:
Всегда он искренен, себе противореча,
Что хочет, говорит; и, логику увеча,
Анафему он вдруг сменяет похвалой,
И ловит в сеть стихов летучих мыслей рой.

Любопытно: эта декларация, для классицизма определенно еретическая (как можно утверждать право поэзии на непоследовательность, на капризную смену мимолетных мыслей!), излагается еще на его же языке в виде четко логического рассуждения! Но не отступить от канонов классицизма уже было нельзя тому, кто хотел показать борьбу противоречивых чувств в душе человека. В элегиях Шенье нет такого мира и благополучия, как в идиллиях, в них больше измен и разбитых надежд, чем счастливой любви. Лирический герой Шенье ревнует, досадует на себя и на изменницу, негодует и проклинает, стремится преодолеть свою любовь и не может.
Если фон любовных переживаний в элегиях лишен конкретных бытовых подробностей — это обычный отвлеченно-благостный пейзаж, который составляют виноградники, птицы, цветы и сельские божества,— то психологические ситуации и повороты чувств оказываются в них всякий раз конкретными и неожиданными. Вот 11-я элегия, прославляющая одиночество, которое помогает поэту строить себе сладостные иллюзии, будто Камилла любит его, тогда как, увидев ее, он неизбежно убедится в ее жестокости и равнодушии. Однако уже в 12-й элегии оказывается, что одиночество — не для поэта, что он не может жить без близких, без друзей. Поэт голит прочь муз, ибо они не сумели удержать Камиллу, скорбит о своих погибших надеждах и клянется в ненависти к изменнице, но вдруг спохватывается: зачем он так убеждает самого себя этими клятвами, ведь он как будто уже ясно сказал себе, что больше не любит ее (28-я элегия). Любимая оттолкнула поэта, а потом позвала его. Нет, теперь надо ее наказать, надо пройти с другой под ее окнами, чтобы утром ей рассказали, с каким равнодушием ее возлюбленный прошел мимо ее дома. Но с этим домом связано так много сладких воспоминаний. Нет, надо бежать скорее прочь от него, а то соблазн слишком велик! (17-я элегия.)
Все это уже не старый классицизм. Здесь не рассказывается о чувствах, здесь показываются они сами, в движении, взаимном борении и смене одного другим. Шенье то тут, то там вставляет психологически убедительные детали, входящие в его систему довольно отвлеченных образов выразительные реально-жизненные штрихи. Вот поэт мечтает о счастливой любви и представляет себе:
Слугою буду я прелестным волосам,
И косы заплету я милой на ночь сам.

Вот он вспоминает минувшее счастье; тогда, бывало,
Рукою трепетной, счастливый и неловкий,
Спешил коснуться я растрепанной головки.

А вот происходит встреча любящих после длительной разлуки. Возлюбленная пылко обнимает друга, закидывает его тысячей вопросов, и вдруг в стихах появляется такая неожиданная бытовая деталь:
Стол наскоро накрыт, и за столом нас двое.
(Перевод Вс. Рождественского)
И таких счастливо найденных деталей немало разбросано в элегиях Шенье; они придают его лирике искренний тон, убеждают в достоверности выраженных в ней чувств, несмотря на еще непреодоленную условность манеры, подсказанной традициями классицизма. Но как и почему родилась на свет такая лирика в предреволюционные годы? Она, очевидно, явилась поэтическим воплощением просветительских идей о самодовлеющей ценности человеческой личности, проявлением нового для того времени индивидуализма, которому на определенном этапе истории суждено было сыграть прогрессивную роль, поскольку он был направлен против феодально-сословного обезличения человека. Жан Жак Руссо первым обратил внимание на значение внутреннего мира человека и сам, как великий художник, сумел показать в своей прозе глубоко индивидуальную жизнь человеческой души. Андре Шенье сделал это в поэзии. Правда, у Шенье нет религиозности и экзальтированности, свойственных Руссо. Лирика его не чуждается чувственности, земных радостей и наслаждений. В этом отношении он ближе к материалистической линии французского Просвещения. К тому же, хотя он и не стилизовал прямо свои элегии под античных поэтов, все же впитал многое от Катулла, Тибулла, Проперция, и прежде всего — языческий дух их поэзии. Далекая от политической злобы дня, лирика Шенье выразила то могучее личностное начало, с которым уже было несовместимо господство феодально-абсолютистского режима.

ЛОГИКА БОРЬБЫ

Удивительно ли, что революция поначалу вызвала у Андре Шенье пламенный энтузиазм? Известие о первых раскатах революционной грозы он получил в Лондоне, где находился с конца 1787 года в качестве секретаря французского посла (ему все-таки пришлось в конце концов поступить на официальную службу). Жизнь в английской столице его тяготила все это время, а с лета 1789 года стала совсем нестерпимой. Франция бурлит, там начались небывалые перемены, в Париже — восстание, сокрушена зловещая политическая тюрьма Бастилия — символ деспотического режима, восходит долгожданная заря свободы. А в Лондоне стоит настороженная тишина, и Андре не с кем поделиться своей радостью: английское «высшее общество» с молчаливым неодобрением приглядывается к событиям на континенте, а ближайшее окружение посла «его христианнейшего величества» и не скрывает своего недовольства. Андре рвется домой. На короткое время он приезжает в Париж в 1789 году, а весной 1790 года под предлогом болезни окончательно покидает Англию, без сожалений оставляя дипломатическое поприще. Теперь не время думать об «устойчивом» положении в жизни, когда неустойчивым стало все вокруг. Он еще не знает, что будет делать, но ясно, что не останется в стороне от событий. Лирическая поэзия временно отходит на задний план — сейчас только успевай следить за множеством брошюр, памфлетов, речей, разбираться в их разноголосице, чтобы не отстать от неудержимого потока событий.
Андре на первых порах единодушен и с Лебреном, и с Давидом, и с братом Мари Жозефом. Да и вообще ведь это время всеобщего опьянения только что обретенной или, по крайней мере, провозглашенной свободой. Кто, кроме самых заскорузлых аристократов, поспешно укладывающих свои сундуки и удирающих за границу, не радуется победе депутатов третьего сословия, не приветствует «Декларацию прав человека и гражданина»! Как не умилиться: даже брат короля, герцог Орлеанский, добровольно отказывается от своего титула и велит впредь именовать себя Филиппом Эгалите, да и сам король позволяет надеть на себя красный фригийский колпак! Отрезвление, однако, приходит быстро. Вскоре выясняется, что благополучие мнимое, что Франция далеко не едина и чревата новыми, еще более грозными событиями. Как грибы после дождя, множатся статьи и брошюры, обвиняющие Национальное собрание в половинчатости, в нежелании идти навстречу требованиям народа, в клубах и на стихийно возникающих собраниях в кафе и на площадях ораторы произносят пламенные речи, зовущие к продолжению борьбы. Но Андре Шенье это не по душе. Его словно заворожила пышная фразеология Мирабо и других героев первых месяцев революции. События этих месяцев представляются ему достойными всяческого прославления, и, воодушевленный ими, он берется за перо и пишет, конечно, уже не идиллию, не элегию, а велеречивую «пиндарическую» оду «Клятва в зале для игры в мяч». Что и говорить, событие, которому он посвятил ее, имело крупное историческое значение. 20 июня 1789 года третье сословие впервые выказало открытое неповиновение королевской власти. Его депутаты в Генеральных штатах, найдя запертым помещение в Версале, где происходили их заседания, собрались в зале для игры в мяч и поклялись не расходиться, пока не выработают конституцию. В ознаменование этого события к его годовщине Национальное собрание заказало Луи Давиду полотно, изображающее момент клятвы. Давид написал эту картину, вложив в нее весь свой энтузиазм. В его величественной многофигурной композиции собравшаяся вокруг Мирабо толпа депутатов и выглядывающие из всех дверей и окон зрители из народа охвачены единым порывом, сознанием величия переживаемой минуты. Картина Давида и вдохновила Шенье на его оду. В сложных, девятнадцатистрочных строфах Шенье прославляет торжественный акт клятвы, восхваляет Давида, восторженно говорит о низвержении тирании, об утвердившейся свободе и законности.
Однако тут же оказывается, что «суверенный народ» должен удержаться от «горьких злоупотреблений своей внезапно обретенной независимостью». Шенье заклинает народ не слушать «жадных льстецов», «палачей-ораторов, называющих себя его друзьями». Вся вторая часть оды — призыв к политическому и социальному миру, предостережение против «смутьянов». Вот каким языком заговорил тот, кто недавно еще был певцом «мирных нег» и сельской тишины!
Что произошло с Андре Шенье? Почему он, восторженно встретивший революцию, счел ее дело законченным уже на самом начальном этапе и занял охранительную позицию? Едва ли ему лично были дороги интересы аристократов и крупных буржуа. Быть может, он и в самом деле вообразил, что с провозглашением формальной свободы и равенства возрождается тот «золотой век», о котором он мечтал, относя его в своих идиллиях в далекое античное прошлое? Возможно, он, поэт гармонии и мира, надеялся на идиллическую тишь и гладь, и его потому осердили «сеятели раздоров»? Об этом можно только догадываться. Но так или иначе, тот, кто цеплялся за иллюзию якобы уже достигнутого всеобщего благоденствия, неминуемо должен был прийти в столкновение с теми, кто ее разрушал.
Логика событий вовлекала теперь всех в политическую борьбу, не допускала нейтральности, а человека, владевшего словом, пером и наделенного живым темпераментом, заставляла становиться активным деятелем той или иной партии, объединяться со своими единомышленниками. Андре Шенье делает и этот шаг и, каковы бы ни были его субъективные побуждения, совершает трагическую, непоправимую ошибку, связав свою судьбу с лагерем контрреволюции. Он примыкает к созданному в либеральных салонах «Обществу 1789 года» и печатает в «Записках» этого общества «Уведомление французскому народу о его истинных врагах». Кто же эти враги, по мнению Андре Шенье? С одной стороны, это непримиримые противники всяких изменений, аристократы-эмигранты, осевшие в Кобленце, но, с другой стороны, это те, кто препятствует восстановлению «порядка и равновесия», разжигает страсти, подстрекает к новым восстаниям. В этом политическом сочинении, так же как и в следующем — «Размышления о духе партий», Андре Шенье еще не называет прямо своего главного противника, но он легко угадывается: это весьма влиятельное уже на том этапе революции «Общество друзей конституции», более известное под названием Якобинского клуба.
«Общество 1789 года» не выдерживает натиска революционной волны и распадается. Однако из его обломков вместе с отпавшей от Якобинского клуба группировкой умеренных образуется Клуб фельянов, где подвизаются те, кто хотел бы задержать революцию на дальних рубежах. Андре Шенье вступает в этот клуб и порывает со своими бывшими друзьями, которые примкнули к якобинцам, в частности с Луи Давидом. На протяжении 1791—1792 годов французские граждане имеют возможность с удовлетворением или негодованием, смотря по их взглядам, читать в «Монитере» и в органе фельянов «Журналь де Пари» желчные и язвительные антиякобинские статьи Шенье. В своих нападках он не различает будущих «умеренных» и «крайних» Национального конвента — жирондистов и монтаньяров: всех их он равно осуждает и клеймит.
В это время его часто видят на трибуне Клуба фельянов, и в памяти современников запечатлелся его облик — невысокого роста, коренастого человека, с большой головой, крупным носом и пылающими гневом серо-голубыми глазами, неистового оратора, обрушивающего громы и молнии на головы своих политических противников. Да, Шенье теперь ничуть не похож на бегущего людской суеты героя своих элегий!
Замечает ли он, что повинен в тех самых грехах, которые он приписывает враждебной ему партии? Ведь он обвиняет якобинцев в пагубной демагогии, а как раз сам и упражняется в ней, доказывая, что наиболее последовательные революционеры являются будто бы истинными врагами революции, компрометируют и грязнят ее дело. Выступая против «разжигания страстей» и призывов к насилию, он сам пропагандирует ненависть и требует репрессий. Но борьба есть борьба, и тот, кто не идет в ногу с революцией, неминуемо оказывается ее врагом. О степени накала политических страстей, овладевших в то время людьми, говорит схватка в печати между Андре Шенье и его братом якобинцем Мари Жозефом. Мари Жозеф резко отмежевался от воззрений брата и защищал своих единомышленников, утверждая, что удар по ним — это удар по самой революции. Андре отвечал в язвительном тоне, а Камилл Демулен в газете «Парижские революции» презрительно отзывался об Андре и восхвалял Мари Жозефа, и никого не удивляло, что родные братья оказались по разные стороны баррикады. Братья теперь окончательно утратили общий язык и сталкивались по любому поводу. Стоило Мари Жозефу выступить с требованием торжественной встречи в Париже сорока солдат-швейцарцев, взбунтовавшихся против своего реакционного начальства, как Андре тут же объявил это в печати «позором для Франции». Но борьба приближалась к развязке. Ход событий предопределил поражение Андре Шенье и победу лагеря, к которому примкнул его брат.
Давно ли просохли чернила под актом, возвещавшим об установлении во Франции конституционной монархии, а уже народ возмутился снова, ворвался во дворец, низложил короля и препроводил его в тюрьму Тампль. С 10 августа 1792 года французская революция вступила в свой новый, более высокий этап. Вскоре Национальный конвент торжественно провозгласил Францию республикой. Дело, за которое стоял Андре Шенье, было теперь окончательно проиграно. Клуб фельянов был распущен, антиреспубликанские печатные органы закрыты, политические единомышленники Андре Шенье рассеялись и должны были держаться как можно незаметнее, чтобы не было хуже. Андре Шенье возвращается к частной жизни, вновь отдается поэзии и филологическим штудиям древних авторов. Правда, он делает еще одну заведомо обреченную попытку вмешаться в политику. В ночь после знаменитого поименного голосования в Конвенте, решившего участь короля, когда Мари Жозеф Шенье, взойдя на трибуну, твердо произнес «Смерть!», Андре Шенье строчит проект письма Людовика XVI Национальному собранию с требованием разрешить ему апеллировать к народу.
Грозный 1793 год Андре Шенье проводит уединенно в Версале: здесь, вдали от политических бурь, бушующих в столице, он может чувствовать себя в большей безопасности. Он замолчал, но не смирился. Ненависть в нем пылает с прежней силой. Когда контрреволюционная фанатичка Шарлотта Корде вонзает кинжал в Марата, он пишет в ее честь оду, давая полную волю своему негодованию против тех, кто осудил на казнь виновницу этого преступного деяния. И одновременно в опустевших парках Версаля он слагает другую оду, полную скорби о минувшем блеске и величии придворной жизни. Так поэт, некогда восславлявший падение тирании, стал защитником короля и певцом «старого режима».
Но он держался теперь в тени, и о нем как будто даже забыли. Лишь случайное стечение обстоятельств привело его в тюрьму. Агент Комитета Общественного Опасения, который явился для производства обыска в один парижский дом, где в это время находился Андре Шенье, осмелившийся сделать вылазку в Париж, арестовал его как «подозрительное лицо», не имея понятия, кто он такой. Несколько месяцев проводит Андре Шенье в тюрьме Сен-Лазар среди разношерстной толпы арестантов, из которых ежедневно несколько человек всходят на эшафот.
Он пишет здесь на узких полосках бумаги свои последние стихи, которые тайно передает навещающему его отцу. Он искренне сочувствует осужденным, искренне возмущается беспощадными судьями, которые посылают их на смерть. Живость чувства, пафос отвлеченной «человечности» наполняют его тюремные стихи неподдельным волнением. Если не знать конкретных обстоятельств, нельзя не проникнуться сожалением к расстающейся с жизнью во цвете лет героине оды «Юная пленница», не быть захваченным обличительным негодованием «Ямбов». Со времени Агриппы д'Обинье никто во Франции не писал таких гневных стихов, как «Ямбы», в которых, верный своим античным пристрастиям, Шенье обратился к традиции Архилоха и Ювенала. И как образец сатирического обличения, «Ямбы» оказали впоследствии значительное влияние на поэтов французской демократии XIX века — Барбье и Гюго. Но в 1794 году они были фактом прежде всего политическим, и о них нельзя судить вне исторической оценки якобинской политики, целью которой было спасти родину и революцию.
Естественно, что Шенье, ожидавшему наступления своего рокового часа, в это время было не до объективности, но мы не можем расценить «Ямбы» иначе, как плод его глубочайшего заблуждения. Закономерным результатом сделанного им ложного выбора явился и его трагический конец. 7-го термидора II года республики революционный трибунал приговаривает Андре Шенье к смертной казни за его предыдущую политическую деятельность и попытку вызвать бунт в тюрьме. Исполнение приговора было назначено на тот же день. По преданию, сообщенному Латушем, Андре Шенье в телеге, увозившей осужденных к месту казни, читал вслух со своим другом Руше, сидевшим на скамье рядом с ним, отрывки из «Андромахи» Расина, а взойдя на эшафот, ударил себя по лбу и воскликнул: «А все-таки у меня было здесь кое-что».
Немало поклонников Шенье впоследствии сокрушалось о роковом для него стечении обстоятельств: ведь нужно было только два дня оттяжки, чтобы он остался в живых. Не прошло сорока восьми часов после казни Шенье, как якобинская диктатура рухнула, и вскоре ее вождь Максимилиан Робеспьер проследовал по тому же скорбному пути, в конце которого была гильотина. Началось торжество термидорианской реакции, революция пошла на убыль. Сколько же было притаившихся врагов у правительства революционной демократии, если им удалось, в конце концов, свалить его! Так мог ли якобинский трибунал в тот момент, когда стоял вопрос о жизни и смерти республики и революции, пощадить непримиримого врага революционной власти — Андре Шенье? Казни был предан реакционный политик, а поэт Андре Шенье вовсе и не был известен.

ЖИВОЕ НАСЛЕДИЕ

Но уже следующее поколение узнало Шенье-поэта и оценило его по достоинству. Оно увидело, что в своих лучших произведениях предреволюционного времени он не только воплотил благородный гуманизм просветителей, но в известном смысле заглянул вперед, в XIX век. Было замечено, что Шенье сумел воскресить дух античной поэзии, отойти от свойственного XVIII веку вневременного абстрактного представления об универсальном и неизменном во все эпохи человечестве, приблизиться к исторической конкретности в восприятии прошлого. А истинный лиризм Шенье вызвал сочувственный отклик у тех, кто разочаровался в старом классицизме и искал новых звучаний в поэзии, которая теперь все заметнее отрывалась от традиций и становилась на путь романтизма.
У французских литераторов, в том числе у молодого Гюго, Андре Шенье, по слову Пушкина, «попал в романтики». Пушкин был против причисления Шенье к этой школе, в которой многое вызывало его неодобрение. Но и к французским поэтам XVIII века Пушкин после лицея заметно начал остывать, а с томиком Шенье в издании Латуша он не расстается и в Петербурге, и на юге, и в селе Михайловском, переводит его, творчески воспроизводит его мотивы в крымских стихах, объединенных в издании 1826 года под общим названием «Подражания древним». И когда Пушкин говорит, что Шенье «из классиков классик», то не значит ли это, что он отмечает у него особое сгущение «классического», то есть античного, материала, придающее его поэзии новую прелесть, которой нельзя обнаружить у поэтов позднего классицизма?
Не желая отдавать Шенье романтикам, Пушкин обратил внимание как раз на то в творчестве французского поэта, что его самого привлекало в романтизме,— на умение передать своеобразие ушедшей в прошлое культуры, в данном случае — выразить мировосприятие древних.
Пушкину был близок гуманизм поэзии Шенье, его приверженность ко всему естественному, природному, глубокий и чистый лиризм, цельное и светлое языческое мироощущение. И сегодня, оценивая наследие Андре Шенье, мы вправе, прежде всего, сослаться на отношение к нему великого русского поэта. Но и без обращения к этому высокому авторитету идиллии и элегии Шенье продолжают восприниматься как стихи живые, полные грации и поэтичности. Впрочем, если разобраться в этом ощущении, то окажется, что стихи Шенье и ныне пленяют тем же, чем некогда пленяли Пушкина.