.

И это сильный пол? Яркие афоризмы и цитаты знаменитых людей о мужчинах


.

Вся правда о женщинах: гениальные афоризмы и цитаты мировых знаменитостей




Дон-Жуанский список Пушкина: главы из биографии (продолжение)


вернуться в оглавление книги...

П. К.Губер "Дон-Жуанский список Пушкина: главы из биографии"
Изд. "Петроград", Петербург, MCMXXIII, тир. 4000, Военная Типография Штаба Р.-К.К.А.
OCR Biografia.Ru

продолжение книги...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
I.


Как ни весело жилось в Каменке, все же рано или поздно надо было оттуда уехать. Добрый Инзов и без того продлил свыше всякой меры срок отпуска, предоставленного опальному поэту. Весною 1821 года Пушкин прочно устраивается в Кишиневе и для него наступает жизнь на далекой окраине, жизнь снова чисто на холостую ногу, шумная, безалаберная, но вряд ли очень скучная. Умный старик Инзов, отлично понимая, с кем имеет дело, не обременял службой своего невольного подчиненного.
Литературное творчество, очень напряженное в зтом периоде, все же поглощало сравнительно небольшую часть досугов. Остальное время Пушкин развлекался, как мог и как умел, посреди шумной компании приятелей.
В описываемую эпоху Кишинев был довольно своеобразным городом. Присоединенный к России всего за десять лет перед тем, он хранил многочисленные остатки недавнего турецкого владычества. Живописный азиатский колорит лежал на вещах и на людях. Знатные молдавские бояре, члены Верховного Совета Бессарабии, еще носили бороды, чалмы и красивые восточные одежды. Но младшее поколение уже успело обриться и надеть европейские фраки.
На ряду с молдаванами — русскими подданными, а также офицерами и чиновниками, наехавшими из России, к кишиневскому обществу принадлежали многочисленные беженцы румынского и греческого происхождения. Восстание этеристов против турецкого владычества уже началось. Ответом послужила резня христиан по всей Турции. Богатые константинопольские фанариоты и знатные землевладельцы из зарубежной Молдавии с чадами и домочадцами спасались в Россию. Многие из них устроились в Кишиневе.
Здесь были налицо все необходимые последствия резкой перемены в общественных нравах, привычках и образе жизни. Особенно резко сказалась эта перемена на женской половине общества. Молдаванки и гречанки, еще недавно содержавшиеся в строгом, почти гаремном затворе, на мусульманский лад, внезапно познакомились с европейской цивилизацией в образе маскарадов, балов, французских романов и мод, привозившихся из Вены, а то и прямо из Парижа. Необузданная жажда жизни со всеми ее радостями родилась отсюда. Кишиневские дамы, в большинстве своем удержавшие еще некоторый восточный отпечаток во внешности и в характере, но уже по - европейски свободные в обращении, были страстны, влюбчивы и доступны. Двадцатитрехлетний Пушкин великолепно чувствовал себя в этом мире бездумья и легких наслаждений.
Скандальная хроника Кишинева, много занимавшаяся поэтом и опутавшая этот период его жизни целой сетью анекдотов, зачастую апокрифических, донесла до нас, как отдаленное эхо, немало имен, принадлежавших героиням мелких и, по большей части, весьма кратковременных любовных интриг.
Людмила-Шекора, жена помещика Инглези, известная своей красотой и романическими похождениями, была по крови цыганка. Согласно преданию, не поддающемуся проверке, именно от нее Пушкин слышал молдаванскую песню, переведенную им и вложенную в уста Земфиры:
Старый муж,
Грозный муж,
Режь меня,
Жги меня
и т. д.
Связь Пушкина с Людмилой не осталась в тайне. Муж узнал обо всем, запер ветренную цыганку в чулан и вызвал поэта на дуэль. Но своевременно предупрежденный Инзов посадил Пушкина на десять дней на гауптвахту, а чете Инглези предложил немедленно уехать за границу. Рассказывают, что Людмила, снедаемая неутешной любовью, захворала чахоткой и вскоре умерла, проклиная и мужа, и Пушкина.
Жены кишиневских нотаблей Мариола Рали и Аника Сандулаки, повидимому, были также в числе возлюбленных Пушкина. Можно думать, что у него была связь и с Мариолой Балш, молодой супругой члена Верховного Совета Тодораки Балша. Но связь эта скоро прервалась. Красивая Мариола затаила злобу на Пушкина и преследовала его разными обидными намеками, так что он, в конце концов, вызвал на дуэль, а потом ударил по лицу ее мужа, почтенного и уже пожилого боярина. Это дело повлекло для Пушкина новое заточение под арестом.
О той манере, которой придерживался Пушкин в сношениях с женщинами во время жизни в Кишиневе, всего легче можно судить по отрывку чернового письма, писанного уже в Одессе и предназначавшегося для двух неизвестных кишиневских дам.
„Да, конечно, я угадал двух очаровательных женщин, удостоивших вспомнить ныне одесского, а некогда кишиневского, отшельника. Я тысячу раз целовал эти строки, которые привели мне на память столько безумств и мучений стольких вечеров, исполненных ума, грации и мазурки и т. д. Боже мой, до чего вы жестоки, сударыня, предполагая, что я могу веселиться, не имея возможности ни встретиться с вами, ни позабыть вас. Увы, прелестная Майгин, вдалеке от вас я утратил все свои способности, в том числе и талант каррикатуриста... У меня есть только одна мысль — вернуться к вашим ногам. Правда ли, что вы намерены приехать в Одессу? Приезжайте, во имя неба! Чтобы привлечь вас, у нас есть балы, итальянская опера, вечера, концерты, чичисбеи, вздыхатели, все, что вам будет угодно. Я буду представлять обезьяну и нарисую вам г-жу Вор. в 8 позах Аретина.
„Кстати по поводу Аретина: должен вам сказать, что я стал целомудрен и добродетелен, т.-е., собственно говоря, только на словах, ибо на деле я всегда был таков. Истинное наслаждение видеть меня и слушать, как я говорю. Заставит ли это вас ускорить ваш приезд? Приезжайте, приезжайте во имя неба, и простите свободу, с которой я пишу к той, которая слишком умна, чтобы быть чопорной, но которую я люблю и уважаю...
„Что до вас, прелестная капризница, чей почерк заставил меня затрепетать, то не говорите, будто знаете мой нрав; если бы вы знали его, то не огорчили бы меня, сомневаясь в моей преданности и в моей печали о вас" (1).
Ни имени Майгин, этой неведомой нам корреспондентки Пушкина, о которой он упоминает в относящемся к тому же времени письме к Ф. Ф. Вигелю, ни имен других перечисленных нами обитательниц Кишинева нет в Дон-Жуанском списке. Очевидно,
------------------------------------------
1. Переписка, т. I, стр. 88. Письмо сохранилось в черновике. Оригинал по-французски.
-------------------------------------------
большинство кишиневских связей оставило после себя лишь мимолетное воспоминание. Чести фигурировать в аутентическом перечне Пушкинских увлечений удостоились только Калипсо и Пульхерия.
Калипсо Полихрони, о которой рассказывали, будто она была любовницей Байрона во время его первого пребывания в Турции,— бежала оттуда после начала константинопольских погромов сначала в Одессу, а потом,в средине 1821 года, поселилась вместе с матерью в Кишиневе. „Она была нехороша собой,— рассказывает Ф. Ф. Вигель, довольно близко ее знавший:— маленького роста, с едва заметной грудью, с длинным, сухим лицом, всегда нарумяненным, с большим носом и огромными, огненными глазами.
„У нее был голос нежный и увлекательный, не только когда она говорила, но даже когда с гитарой пела ужасные, мрачные турецкие песни; одну из них Пушкин переложил с ее слов на русский язык под именем „Черной шали" (1). Кроме турецкого и греческого, она знала арабский, молдаванский, итальянский и французский языки. Ни в обращении ее, ни в поведении не видно было ни малейшей строгости; если бы она жила в век Перикла,— история верно бы нам сохранила имя ее вместе именами Фрины и Лаисы" (2).
Калипсо Полихрони посвящено стихотворение „Гречанке" [Ты рождена воспламенять воображение поэтов]. Ее связь с Пушкиным длилась весьма короткое время. Они познакомились не ранее середины 1821 года, а уже в начале 1822 Вигель заметил ослабление сердечного жара у поэта. Другой современник — И. П. Липранди — даже утверждает, что „Пуш-
---------------------------------------------
1. Согласно другому известию, Пушкин слышал эту молдаванскую, а не турецкую песню от молдаванки Марионилы, служанки так называемого „Зеленого трактира". П. Г.
2. Записки Ф. Ф. Вигеля VI, стр. 152 и сл.
---------------------------------------------
кин никогда не был влюблен в Калипсу, т. к. были экземпляры несравненно получше, но ни одна из бывших тогда в Кишиневе не могла в нем порождать ничего более временного каприза" (1).
Относительно дальнейшей судьбы Калипсо сохранились романтические, но мало правдоподобные - рассказы румынского писателя Негруцци. Она, якобы, удалилась в Молдавию, в мужской монастырь, где жила под видом послушника, исправно посещая все церковные службы и удивляя монахов своим благочестивым рвением. Никто не подозревал в ней женщины, и ее инкогнито было разоблачено только после ее смерти.
Совершенной противоположностью огненной, страстной гречанке была вялая и мало подвижная румынка Пульхерия, дочь боярина Варфоломея. Писатель А. Ф. Вельтман, живший в Кишиневе одновременно с Пушкиным, такими словами набрасывает ее силуэт: „Она была необ'яснимый феномен в природе. Я несколько раз покушался думать, что она есть совершеннейшее произведение не природы, а искусства. Те движения, которые она делала, могли быть механическими движениями автомата. Ее лицо и руки так были изящны, что казались мне натянутою лайкой... Пульхерица была круглая, полная, свежая девушка; она любила говорить более улыбкой, но это не была улыбка кокетства; нет, это просто была улыбка здорового беззаботного сердца... Многие добивались ее руки, отец из'являл согласие; но едва желающий быть нареченным приступал к исканию сердца — все вступления к из'яснению чувств и желаний Пульхерица прерывала: Ah, quel vous etes!.. Пушкин особенно ценил ее простодушную красоту
--------------------------------------
1. Русский Архив 1866 года, стр. 1246.
--------------------------------------
и безответное сердце, никогда не ведавшее ни желаний, ни зависти" (1).
Разумеется, никакого настоящего романа не могло быть у Пушкина с этой холодной, мраморной красавицей, похожей на женщину-автомата из сказки Гофмана. Пульхерица долго оставалась девушкой и уже в довольно зрелых годах вышла замуж за Мано, греческого консула в Одессе.
В Кишиневе Пушкин пережил полосу наиболее острого увлечения, почти отравления Байроном. Все представлялось ему необыкновенно обаятельным в английском поэте: и колоссальные образы фантазии, и мелодия стихов, и буйный дух мятежа, их наполнявший, и личная судьба добровольного изгнанника, судьба, которую Пушкин с некоторой натяжкой сравнивал со своею собственной. Как мы видели, случай дал ему возможность сблизиться с бывшей любовницей Байрона. Была у них и другая общая возлюбленная — тоже гречанка — по имени Елевферия, т. е. свобода греческого народа, восставшего против вековых угнетателей (2). Пушкин из Кишинева, а Байрон из Италии, с одинаковым интересом следили за ходом восстания. Потом Байран не выдержал и лично отправился в Грецию, где его ожидала преждевременная могила. О Пушкине любители сенсационных слухов тоже рассказывали с некоторым основанием, что он готов бежать в Яссы, к войскам князя Ипсиланти.
Но Пушкину было недостаточно этих черт случайного сходртва. Подобно своему Онегину, он носил некоторое время Гарольдов плащ, пытался стилизовать себя под Байрона и его героев, стремился приобщиться возможно более интимно к той стихии
-------------------------------------------
1. Л. Майков "Пушкин", стр. 131.
2. См. стихотворение "Елезферии".
-------------------------------------------
анархического бунта, глашатаем и провозвестником которой был неукротимый английский лорд. Повидимому, у него имелось для этого некоторое право: разочарованный изгнанник, сохранявший в сердце, словно прикрытые пеплом, жгучие воспоминания неразделенной любви; жертва ядовитых сплетен; поэт, справедливо сознававший собственную гениальность, но непонятый светом и молвой; политический преступник и смелый вольнодумец, гонимый деспотическим и лицемерным правительством,— Пушкин не раз был готов окончательно озлобиться. Кишиневские скандалы и дуэли были случайным и далеко не полным психическим разрядом вечно кипевшего раздражения. Они помогали отвести душу, но бессильны были освободить ее вполне от гнета злых и мстительных страстей. Порою Пушкин испытывал приступы настроения, которое трудно назвать иначе, как сатанизмом, и которые так смущали его первого биографа, благонравного Анненкова.
В одну из таких минут, поэт создал произведение, доставившее ему потом много неприятностей. „Гаврилиада", напечатанная полностью в России совсем недавно, является памятником неуспевшего вкорениться у Пушкина, но все же знакомого ему цинического нигилизма. Ехидный вольтерианский смешок соединяется здесь с кровавой иронией в духе Байрона. По совершенно верному замечанию П. Е. Щеголева, „Гаврилиада" содержит в себе не только издевательство над религией, но и яростное оскорбление любви. Нельзя поэтому пройти мимо этой „отысканной в архивах ада поэмы", излагая историю сердечной жизни Пушкина.
Он много раз пытался „разоблачить пленительный кумир", растоптать ногами идеал чистой женственности и показать воочию „призрак безобразный", скрывающийся за ним. Ко никогда ему не удалесь столь успешно разрешить эту задачу, как в „Гаврилиаде".
В прологе „Гаврилиады", равно как в некоторых одновременных с нею и довольно непристойных эпиграммах, мы встречаем образ какой-то еврейки, за поцелуй которой Пушкин, разумеется, в шутку, выражает даже готовность приступить к вере Моисея. Осталось неизвестным, кого имел он при этом в виду. Еврейкой прозвали в Кишиневе Марию Егоровну Эйхфельдт, урожденную Мило, жену обер-бергауптмана Ивана Ивановича. Считалось почему-то, что она похожа на Ревекку—героиню известного романа Вальтер-Скотта „Айвенго". Но Мария Егоровна состояла в многолетней и прочной связи с приятелем Пушкина Н. С. Алексеевым, и поэт не однажды в прозе и в стихах отрекался от всяких видов на прекрасную Ревекку.
Сохранилось известие о другой еврейке — миловидной содержательнице одного из кишиневских трактиров. Весьма возможно, что стихи Пушкина относятся именно к ней. Никакого любовного чувства в точном смысле этого слова здесь, разумеется, не было и в помине, но, все же, женщина, облик которой мерещился поэту во время создания „Гаврилиады", по всем вероятиям, необычайно сильно действовала на его эротическую восприимчивость.
II.
Летом 1823 года Пушкин, благодаря хлопотам А. И. Тургенева, получил новое служебное назначение: из захолустного Кишинева был переведен в шумную, многолюдную и кипевшую жизнью Одессу. Друзья поэта — Жуковский, Вяземский и Тургенев — надеялись, что перемена послужит ему на пользу.
Времяпрепровождение Пушкина в Кишиневе, разукрашенное к тому же молвою, внушало им немалую тревогу. Они стремились вырвать его из кишиневского омута и окружить другими влияниями. Особенно много надежд в этом смысле они возлагали на вновь назначенного новороссийского генерал-губернатора графа М. С. Воронцова, который пользовался репутацией мецената и просвещенного вельможи. Воронцов обещал Тургеневу взять Пушкина к себе с целью „спасти его нравственность и дать его таланту досуг и силу развиться". Именно эти выражения употребил он в беседе с Тургеневым.
Но надеждам друзей суждено было быть жестоко обманутыми. Поэт не ужился с вельможей. Пушкин провел в Одессе около года и оставил ее поневоле, после резкого столкновения с Воронцовым. С тех пор он всегда вспоминал о своем неудачливом меценате, да и вообще обо всех обстоятельствах своего одесского житья-бытья с чувством величайшего желчного раздражения. Но нельзя отрицать, что, по крайней мере на первых порах, перемена обстановки была ему весьма приятна, и разлука с опостылевшим Кишиневом радовала несказанно. Одесса—город совсем молодой и едва начавший в то время развиваться — была все же гораздо культурнее молдавско-турецкого Кишинева, и жизнь складывалась здесь с несравненно большим разнообразием. Здесь имелась итальянская опера, хорошие рестораны, казино; сюда исправно доходили западно-европейские газеты и книжные новинки; здесь было много образованных и любезных семейств иностранных и полуиностранных купцов, а в доме Воронцовых открывался уголок настоящего большого света, столь любимого Пушкиным, несмотря на все разочарования и обидные удары по самолюбию, которые ему приходилось подчас выносить.
Ф. Ф. Вигель, В. И. Туманский и другие, в своих воспоминаниях и переписке, очень живо обрисовали физиономию тогдашней Одессы. „Город заметно буржуазный",— пишет о ней кн. П. Черкасский, а Туманский рассказывает: „Успев совершенно познакомиться с высшим и средним кругом здешнего общества, я смею, наконец, сказать о нем свое мнение. Начать с того, что оно, будучи составлено из каких-то отдельных лоскутков, чрезвычайно пестро и потому не представляет возможности скучать человеку просвещенному и наблюдательному. Далее, что тон сего общества не хорош в том значении, в каком понимают это слово в столицах. Т.-е., здесь нет некоторых особенных правил для обращения в свете, некоторых условных разговоров и даже условных наслаждений, при имени которых находит уже зевота. Большая часть нашего общества занята либо службою, либо торговлею и торговыми оборотами. Довольно этого одного обстоятельства, дабы почувствовать, что все они ищут в обществе отдохновения, а не нового труда. Следовательно, каждый поступает по своему, не принуждая себя к строгому порядку столичных гостиных... Наши деловые господа сообразуются с принятыми обыкновениями во всем, что требуется благопристойностью, только не в старании скучать самому себе и наскучать другим. Недостаток светского образования гораздо чувствительнее в светских дамах. Замужние наши женщины [выключая прекрасную и любезную госпожу Ризнич] дичатся людей, скрывая под личиной скромности или свою простоту, или свое невежество. Девушки в обхождении совсем не умеют стать на настоящую точку: одне дики или грубы; другие слишком веселы и слишком рано постигают вещи, которые не заботятся скрывать. Впрочем, в общей массе, все это составляет вещь оригинальную и приятную... Конечно, девушка вольного обращения гораздо занимательнее дикой провинциальной барышни или безмолвной, жеманно-скромной дамы. Особливо гречанки меня утешают. Недавно еще покинув землю, где женский пол не имеет общественного существования, они вдруг хотят насладиться всею свободой оного... Некоторые из них очень пригожи и имеют прекрасные способности; но воспитание, воспитание!.. Не считаю нужным скреплять фамильными именами мое начертание одесских обществ. Какая охота знать, кто дурнее: княгиня Мурузи или девица Гик? Кто стройнее: хорошенькая ли Констанция Кирико, или хорошенькая Софья Гипш? Кто милее: Елена или Зинаида Бларамберг?" (1).
Пушкин еще во время своей службы в Кишиневе несколько раз наезжал в Одессу. Здесь у него отыскалось немало знакомых, — старых и новых. Он быстро обжился на новом месте, стал завсегдатаем итальянского оперного теадра и славной ресторации Оттона. Шумные забавы в холостой компании, отчасти напоминающие его столичные проказы, шли своим чередом: „У нас холодно, грязно, — сообщает он Ф. Ф. Вигелю в ноябре 1823 года, — обедаем славно. Я пью, как Лот Содомский, и жалею, что не имею с собою ни одной дочки. Недавно выдался нам молодой денек — я был президентом попойки; все перепились и потом поехали по......" (2).
Год пребывания в Одессе весьма примечателен в истории сердечной жизни Пушкина. По некоторым признакам можно догадываться, что только в этом году окончательно просветлели и стали безболезненными столь мучительные прежде воспоминания северной любви. Правда, образ таинственной красавицы навсегда сохранился в памяти поэта, но уже не
-------------------------------------------
1. Письма и неизданные стихотворения В. И. Туманского.
2. Переписка, т. I, стр. 81.
------------------------------------------
мешал ему жить и чувствовать со всею возможной полнотой. И первым следствием вновь обретенной свободы души были два пережитых в Одессе романических увлечения, которые оба принадлежат к числу наиболее серьезных, какие только случалось испытывать Пушкину. Можно, пожалуй, даже заметить, что слово „увлечение" является здесь недостаточным. Впервые со времени своей ссылки на юг Пушкин полюбил настоящей, большой любовью. И лишь немногим странным кажется то обстоятельство, что любовь эта в своем течении разделялась на два русла и предметом ее почти одновременно служили две женщины, не сходные ни по внешности, ни по характеру.
Возможность одновременной и даже, если угодно, одинаково сильной, но окрашенной в различные эмоциональные цвета любви к двум женщинам образует собою психологическую проблему, которую в отношении Пушкина сохранившиеся биографические документы позволяют лишь поставить, но не разрешить окончательно. Конкретные факты, бывшие основой этого двойного романа, по большей части остались неизвестными. Характеры обеих героинь и окружавшая их житейская обстановка, относительно говоря, ясны для нас, но что касается последовательности событий и многих мелких, но существенно важных подробностей, то здесь в нашем распоряжении имеются сбивчивые, разноречивые показания современников, имевших к тому же возможность отмечать не столько определенные факты, сколько сплетни и слухи,— да свидетельство стихов Пушкина, свидетельство важное, это правда, но могущее во многих случаях подвергаться различным, далеко не бесспорным, толкованиям.
Имена Амалии и Элизы, мирно стоящие рядом в Док-Жуанском списке, определяют собою весь одесский период жизни Пушкина. Под первым из них должно разуметь Амалию Ризнич, жену богатого одесского коммерсанта, а под вторым — Елизавету Ксаверьевну Воронцову, супругу новороссийского генерал-губернатора.
Пушкин приблизительно в одно и то же время познакомился с ними обеими и почти одновременно расстался. Чувство к ним должно было развиваться в душе его параллельно, и Амалия Ризнич, в лучшем случае, имела небольшое преимущество во времени. Роман Пушкина с нею на несколько месяцев раньше начался и месяца на два раньше окончился [вследствие ее от'езда], нежели роман с Воронцовой. Такая одновременность заставляла, казалось бы, ожидать ревности и соперничества между двумя женщинами и тяжелой внутренней борьбы у Пушкина. В действительности, повидимому, не было ни того, ни другого. По крайней мере до нас не дошло ни малейших намеков на этот счет. Душа Пушкина предстает нам как бы разделенная на две доловины, образует собою два почти независимых „я". Одно из этих пушкинских „я" любило Ризнич, а второе — было увлечено Воронцовой. Эти два чувства не смешивались и не вступали между собою в конфликт.
III.
Иван Ризнич, по происхождению серб или, точнее говоря, иллириец, был весьма заметной фигурой в одесском коммерческом кругу. Он производил крупные операции с пшеницей — главным предметом одесской вывозной торговли, и занимался казенными подрядами. Однако, деловые заботы не поглощали целиком его внимания. Человек образованный, учившийся в Болонском университете, меломан, не жалевший средств на поддержку одесской оперы, он отличался гостеприимством и любезностью. Его дом принадлежал к числу самых приятных в Одессе. Он женился в 1822 году в Вене, и весной 1823 года его молодая жена впервые приехала в Россию.
Профессор Ришельевского лицея К. П. Зеленецкий, писавший о пребывании Пушкина в Одессе, когда еще живы были устные предания, сообщает не мало штрихов для характеристики Амалии Ризнич.
Она была дочерью австрийского банкира Риппа, полунемка и полуитальянка, быть может, с некоторой примесью еврейской крови. Она была высока ростом, стройна и необыкновенно красива. Особенно запомнились одесским старожилам ее огненные глаза, шея удивительной белизны и формы и черная коса более двух аршин длиною. Стоит, однако, отметить, что ступни ее ног были очень велики, и потому она всегда носила длинное платье, волочившееся по земле. Пушкин, как известно, питал особую слабость к красивым и стройным женским ножкам. Но, надо полагать, очарование прекрасной Амалии было так сильно, что он не замечал этого недостатка.
Г-жа Ризнич обычно ходила в мужской шляпе и в костюме для верховой езды. Подчеркнутая оригинальность одежды и манер [„и, как кажется, другие обстоятельства", загадочно прибавляет Зеленецкий] лишили ее возможности появляться в доме Воронцовых, представлявшем собою аристократическую вершину тогдашнего одесского общества. Зато почти все мужчины, молодые и пожилые, принадлежавшие к высшему кругу, были постоянными гостями супругов Ризнич. Время проходило весело и шумно, в непрерывных званых обедах, собраниях и пикниках. Красавица-хозяйка пользовалась головокружительным успехом и была предводительницею во всех развлечениях. Муж оставался на втором плане.
Пушкин быстро поддался обаянию сирены и, по-повидимому, сумел заслужить ее благосклонность. К несчастью, у него скоро отыскался серьезный соперник. То был богатый польский помещик Собаньский. Когда в мае 1824 года Амалия Ризнич, вместе со своим маленьким сыном, уехала в Италию, Собаньский последовал за нею. Некоторое время они прожили там вместе, но потом Собаньский бросил ее, и бедная Амалия умерла от чахотки, в крайней бедности, так как муж оставил ее без всякой поддержки. Приятель Пушкина В. И. Туманский, хорошо знавший Амалию Ризнич, написал сонет на ее смерть:
Ты на земле была любви подруга:
Твои уста дышали слаще роз,
В живых очах, не созданных для слез,
Горела страсть, блистало небо юга.
К твоим стопам с горячностию друга
Склонялся мир — твои оковы нес.
Но Гименей, как северный мороз,
Убил цветок полуденного луга.
И где ж теперь поклонников твоих
Блестящий рой? Где страстные рыданья?
Взгляни: к другим уж их влекут желанья,
Уж новый огнь волнует души их;
И Для тебя сей голос струн чужих —
Единственный завет воспоминанья.

Много лет спустя Иван Ризнич подробно рассказал обо всех обстоятельствах своей семейной драмы сербскому ученому П. Е. Сречковичу, который в свою очередь поделился воспоминаниями с харьковским профессором М. Г. Халанским. По словам Сречковича, „Ризнич внимательно следил за поведением своей жены, заботливо оберегая ее от падения. К ней был приставлен верный его слуга, который знал каждый шаг жены своего господина и обо всем доносил ему. Пушкин страстно привязался к г-же Ризнич. По образному выражению Ризнича, Пушкин увивался за нею, как котенок [по сербски као маче), но взаимностью не пользовался: г-жа Ризнич была к нему равнодушна. Ненормальный образ жизни в Одессе вредно отразился на здоровье г-жи Ризнич. У нее обнаружились признаки чахотки, и она должна была уехать на родину, в Италию. За нею последовал во Флоренцию князь Яблоновский [так звали соперника Пушкина] и там успел добиться ее доверия... Г-жа Ризнич недолго прожила на родине: она скоро умерла; умер и ребенок от брака с Ризничем. Г-н Ризнич не отказывал ей в средствах во время жизни в Италии, и показание Зеленецкого, будто она умерла в нищете, призренная матерью мужа, неверно".
Такова эта вторая версия. Утверждению Ризнича, будто жена его осталась совершенно холодна к исканиям Пушкина, смело можно не давать веры: известно, что мужья в подобных случаях обычно узнают правду последними и, даже узнав наконец, все же склонны бывают, в беседах с посторонними людьми, отрицать ее вопреки очевидности. Признания, заключающиеся в стихах поэта, совершенно определенны и не оставляют никаких сомнений насчет отнюдь не платонического характера его связи с одесской красавицей.
Нельзя, впрочем, не заметить, что стихотворными признаниями надо пользоваться с большой осторожностью. Цикл стихотворений, беспорно относящихся к Ризнич, не может считаться окончательно установленным, и многие недоумения из этой области, вероятно, никогда не будут полностью разрешены.
Старые коментаторы были в этом отношений весьма щедры и охотно относили к г-же Ризнич чуть ли не все любовные стихи, лисанные в Одессе и в первые годы после от'езда оттуда. П. Е. Щеголев, пересмотревший заново этот вопрос, напротив выказал излишнюю придирчивость и ограничил иикл Ризнич всего двумя элегиями [„Простишь ли мне ревнивые мечты" и „Под небом голубым страны своей родной"], да двумя строфами из шестой главы „Евгения Онегина" (1). Проделав подробный анализ этих стихов и дав на основании его определенную характеристику чувства, внушенного Пушкину Амалией Ризнич, Щеголев уверенно отвергает другие, позднейшие стихотворения, как не совпадающие с этой характеристикой. Он совершенно не принимает в расчет изменчивости и текучести душевных процессов, периодических приливов и отливов, постоянно совершающихся в эмоциональном мире человека. Щеголев словно стремится защитить Пушкина от обвинения в непоследовательности мыслей и чувств. Но как быть, если поэт сплошь да рядом действительно являлся непоследовательным?
Пушкин познакомился с Амалией Ризнич летом 1823 года. Более чем вероятно, что первая их встреча произошла в одесском оперном театре.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемли критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все в неге, в пламени любви,
Как закипевшего Аи
Струя и брызги золотые...
А только ль там очарований?
А разыскательный лорнет?
А закулисные свиданья?
A prima donna? а балет?
А ложа, где красой блистая,
Негоциантка молодая,
Самолюбива и томна,
Толпой рабов окружена?
Она и внемлет, и не внемлет
И каватине, и мольбам,
И шутке с лестью пополам...
А муж в углу за нею дремлет,
Впросонках фора закричит,
Зевнет — и снова захрапит.

--------------------------------------------
1. П. Е. Щеголев „Пушкин. Очерки". Статья „Амалия Ризнич в поэзии А. С. Пушкина"
-------------------------------------------
Как это всегда бывало с Пушкиным, любовь, а за нею ревность, зародились с чрезвычайной быстротой. Л. С. Пушкин, описывая пребывание своего брата на юге, рассказывал, что „любовь предстала ему со всей заманчивостью интриг, соперничества и кокетства. Она давала ему минуты восторга и отчаяния. Однажды в бешенстве ревности он пробежал пять верст под 35 градусами жара".
Если приведенные строки намекают действительно на Амалию Ризнич, а не на какую-либо одесскую или кишиневскую даму, то приходится допустить, что роман Пушкина с „негоцианткой молодою" начался еще летом 1823 года, сейчас же после его приезда в Одессу, ибо 30 апреля следующего года, т. е. еще до начала летних жаров, г-жа Ризнич получила заграничный паспорт и вскоре навсегда покинула Россию.
Наиболее подробное описание этой любви содержится в известной элегии, созданной приблизительно в середине октября 1823 года:
Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?
Окружена поклонников толпой,
Зачем для всех казаться хочешь милой,
И всех дарит надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда... друг жестокой!
Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой
Твоя глаза не следуют за мной.
Заводит ли красавица другая
Двусмысленный со мною разговор:
Спокойна ты; веселый твой укор
Меня мертвит, любви не выражая.
Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?...
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?...
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?
Но я любим... Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!
Тебе смешны мучения мои;
Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю,
Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

В черновом наброске соперник представлен еще рельефней:
А между тем соперник мой надменный,
Предательски тобою ободренный,
Везде, всегда преследует меня.
Он вечно тут, колена преклоня.
Являюсь я — бледнеет он [порой],
Иль иногда, предупрежденный мной,
Зачем тебя приветствует лукаво?

Чувство Пушкина к Амалии Ризнич было жестоко отравлено ревностью, которая казалась так остра и мучительна, что впоследствии, когда любовь угасла, память о пережитых страданиях не могла изладиться. Описывая в шестой главе „Онегина" ревнивую вспышку Ленского, поэт вдруг вспомнил Ризнич.
Да, да, ведь ревности припадки —
Болезнь, так точно, как чума,
Как черный сплин, как лихорадки,
Как повреждение ума.
Она горячкой пламенеет,
Она свой жар, свой бред имеет,
Сны злые, призраки свои.
Помилуй бог, друзья мои!
Мучительней нет в мире казни
Ее терзаний роковых!
Поверьте мне: кто вынес их,
Тот уж, конечно, без боязни
Взойдет на пламенный костер
Иль шею склонит под топор.

За этой строфой следовало непосредственное обращение к красавице, которой в то время уже не было в живых:
Я не хочу пустой укорой
Могилы возмущать покой;
Тебя уж нет, о ты, которой
Я в бурях жизни молодой
Обязан опытом ужасным
И рая мигом сладострастным.
Как учат слабое дитя,
Ты душу нежную, мутя,
Учила горести глубокой;
Ты негой волновала кровь,
Ты воспаляла в ней любовь
И пламя ревности жестокой;
Но он прошел, сей тяжкий день;
Почий, мучительная тень!

Связь Пушкина с Ризнич длилась целую зиму и порвалась только с ее от'ездом. В одном стихотворении 1830 года, которое Щеголев без достаточных, на наш взгляд, оснований, исключает из цикла стихов, посвященных Ризнич, содержится патетическое описание этой разлуки:
Для берегов отчизны дальней
Ты покидала край чужой;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленья страшного разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала;
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Ты говорила: „В день свиданья,
Под небом вечно голубым,
В тени олив, любви лобзанья
Мы вновь, мой друг, соединим".

Амалия Ризнич скончалась в первой половине 1825 года. Но Пушкин, заключенный в Михайловском, узнал об этом только летом 1826 года. Повидимому под свежим впечатлением этого известия он написал вторую элегию, которую даже осторожный Щеголев уверенно связывает с именем Ризнич.
Под небом голубым страны своей родной
Она томилась, увядала...
Увяла наконец, и верно надо мной
Младая тень уже летала:
Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой,
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
Для бедной; легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени.

Это стихотворение поэт напечатал среди пьес 1825 года [очевидно потому, что в этом году случилось событие, его вызвавшее]; но в рукописи, непосредственно за текстом стихов, имеются следующие пометы:
29 июля 1826 года
Усл. о см. 25
У. о. с. Р. П. М. К. Б. 24.
Первая строчка указывает на дату стихотворения, а вторая и третья могут быть расшифрованы таким образом: „услышал о смерти Ризнич 25 июля; услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева 24 июля". Вожди декабристов были повешены 13 июля, но весть об этом достигла Псковской губернии только десять дней спустя. Таким образом бедная, легковерная тень красавицы Амалии пронеслась перед умственным взором Пушкина как бы со свитой пяти других теней, трагических и зловещих, которым суждено было еще долго тревожить воображение поэта.
Осенью 1830 года, сидя в Болдине, отрезанный холерными карантинами и распутицей от всего остального мира, Пушкин вновь вспомнил умершую возлюбленную, иностранку, женщину, погибшую жертвой чьей-то злобы. Была ли этою женщиной г-жа Ризнич? П. Е. Щеголев сомневается в этом, и свое сомнение основывает на элегии 1826 года. В названной элегии Пушкин признавался в странном и ему самому, не совсем понятном равнодушии к памяти Ризнич. Между тем стихотворения 1830 г. говорят о живом и сильном чувстве, не прекратившемся и после смерти любимой. Сверх того Пушкин, согласно своим собственным утверждениям, любил Ризнич страстной и чувственной любовью. А любовь, вспомнившаяся ему в 1830 году, кажется эфирной, одухотворенной и даже носит, по словам Щеголева, какой-то мистический отпечаток:
О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы —
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!
Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой,
Приди, как дальняя звезда,
Как легкий звук, иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно: сюда, сюда!
Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего,
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь,— но, тоскуя,
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой. Сюда, сюда!

Форма этого стихотворения заимствована у английского поэта Барри Корнуоля и местами является весьма точным переводом его. Но автобиографическое значение его несомненно, если сопоставить его с другими стихотворениями, написанными в том же Болдине. Приведенное несколько выше стихотворение „Разлука" оканчивается следующей строфой:
Твоя краса, твои страданья
Исчезли в урне гробовой,—
Исчез и поцелуй свиданья...
Но жду его: он — за тобой!

Наконец, в стихотворении „Прощание", датированном 5-го октября 1830 года, Пушкин в таких словах обращается к тени умершей возлюбленной:
В последний раз твой образ милый
Дерзаю мысленно ласкать,
Будить мечту сердечной силой,
И с негой робкой и унылой
Твою любовь воспоминать.
Бегут, меняясь, наши лета,
Меняя все, меняя нас;
Уж ты для страстного поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг угас.
Прими же, дальняя подруга,
Прощанье сердца моего.
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга,
Перед изгнанием его.

Можно ли вспоминать „с негой робкой и унылой" умершую женщину, которая при жизни внушала тяжелую и мучительную страсть? Щеголеву это представляется совершенно немыслимым, и он отказывается связать с именем Ризнич три элегии 1830 г.
Но мнение его едва ли может быть принято. Конечно, каждая любовь глубоко индивидуальна. Конечно, между чувственной страстью и одухотворенным, романтическим томлением разница весьма велика. Поэтому, если бы разобранные нами стихи были написаны в один и тот же период времени, их, естественно, следовало бы относить к двум различным особам. Но на сей раз такой одновременности не было. Шесть с лишним лет миновало со времени страстных восторгов и ревнивых мучений, которыми Пушкин обязан был Амалии Ризнич. И сама она умерла, давно истлела в могиле, обратилась в туманный призрак воспоминания. Острота чувства притупилссь, и само оно, это чувство, изменило свою природу. Был момент [в 1826 г.], когда оно казалось совсем угасшим. Но затем вновь воскресло накануне женитьбы, долженствовавшей, по мысли Пушкина, положить конец всем его сердечным блужданиям.

перейти к продолжению главы...