Русская Шарлотта Кордэ


С.А.Венгеров. Собрание сочинений, т. IV, 1919г. OCR Biografia.Ru

Вернуться в оглавление раздела

РУССКАЯ ШАРЛОТТА КОРДЭ
(Неизвестный замысел Пушкина).

I.

Со времен Писарева за Пушкиным установилась репутация певца дамских „ножек".
Отчасти это, конечно, совершенно верно. И в буквальном, и в переносном смысле.
В переносном смысле сердечных увлечений дамские ножки сыграли огромную роль и в жизни, и в творчестве Пушкина. Так называемый „Дон-Жуанский список" Пушкинских сердечных увлечений, относящийся к 1827 году, заключает в себе целых 34 имени. А сколько их прибавилось потом! Своего рода mille e tre Моцартовского „Дон-Жуана".
В буквальном смысле „ножки" тоже очень занимали Пушкина. С увлечением зарисовывал он их на полях своих брудьонов. Тут и ножка танцовщицы, и ножка в домашнем башмачке, и ножка, опирающаяся на стремя, и т. д., и т. д. Некоторые из Пушкинских ножек я извлек из Пушкинских черновиков и дал в III т. своего издания Пушкина (стр. 247). Но это только незначительная часть — ножек прямо десятки в разных других тетрадях поэта. А сколько раз о ножках говорится в произведениях Пушкина и счесть нельзя. Заслуженный пушкинист — проф. Н. Ф. Сумцов даже особый этюд написал: „Женская ножка в произведениях Пушкина".
И все таки, в общем, нет ничего более неверного, как сводить отношение Пушкина к женщине на одну чувственность. Мне кажется совершенно неприемлемым утверждение уважаемого проф. Сумцова, что „любовь у Пушкина имеет чувственный характер, более чувственный, чем любовь, напр., У Лермонтова или Тургенева".
Это утверждение абсолютно неприемлемо. Я, конечно, не буду говорить о лицейском периоде, когда под влиянием французских эротиков женщина рисовалacь Пушкину только в образе нимфы или вакханки. Не буду я также осложнять вопроса указаниями на темперамент Пушкина. Конечно, уже в лицейском периоде достаточно можно найти ярких проявлений африканского происхождения поэта. Не фраза автобиографическое сообщение о том, что некрасивый, сам себя сравнивавший с обезьяной, Пушкин нравился иным женщинам „бесстыдным бешенством желаний". Но вместе с тем ясно, что в значительной степени все эти мечты о „Делии драгой", о „юной Хлое", о разных Лилах, Доридах, Темирах, Клименах и прочих носят чисто-книжный характер. Так же, как Пушкин преувеличивал „пиры" лицейских „студентов", которые сводились к довольно-скромным попойкам, так он преувеличивал свое „служение" Венере. Даже количественно лицейских стихотворений на темы литературные и политические несравненно больше, чем стихотворений любовных и вакхических.
В общем, вся вакхически-анакреонтическая лицейская эротика нечто иное, как „литература". Когда пришло настоящее чувство — к Бакуниной, — оно выражалось в форме элегической по преимуществу.
Кончилась лицейская пора, пора почти исключительно подражательная. Начинается пора творчества самостоятельного. Пушкин становится Пушкиным.
И вместе с первыми-же орлиными взлетами Пушкинского творчества женщина становится для поэта воплощением всего, что есть лучшего в человеческой натуре. Воплощением искренности, самопожертвования и, главное, неумолимого сознания долга.
Принято думать, что на чрезвычайно высокий пьедестал впервые возвел русскую женщину Тургенев. Это совершенно неверно. Первый писатель, положивший начало апофеозу русской женщины, был Пушкин. Женщины Пушкина почти сплошь героини.
Уже в „Кавказском пленнике" женщина, черкешенка — олицетворение самого высокого самопожертвования, а мужчина — эгоист. В „Цыганах", с их анархическими тенденциями, женщина мужественно умирает во имя своей любви. В „Бахчисарайском Фонтане" на недосягаемый пьедестал поставлена ангелоподобная Мария и чрезвычайно целен образ Заремы. Все средства своего таланта направил Пушкин на то, чтобы расположить читателя к участи несчастной Марии Кочубей. Любовь ее к Мазепе самого возвышенного характера, потому что в ней нет ничего чувственного. Ее воображение поражено исключительно тем, что она, по роковому заблуждению, в старике-гетмане усмотрела черты героические. Обаятельна в своей удивительной простоте, чуждая тени какой-бы то ни было рисовки Маша Миронова, капитанская дочка. Она вся олицетворение преданности. Когда ей так блистательно удалось спасение Гринева, она даже не полюбопытствовала посмотреть Петербург и тотчас уехала. В любовной лирике Пушкина, в подавляющем количестве случаев, женщина для него вовсе не предмет вожделения, а „ангел чистой красоты". Будущая жена рисовалась ему в образе Мадонны.
Но, конечно, во главе всех женских образов Пушкина (я говорю пока о портретах законченных) следует поставить Татьяну. Эго настоящий апофеоз русской женщины, потому что перед нами высокое воплощение идеи долга. Не будем вдаваться в анализ того, что она считает своим долгом. Каждого человека надо судить по его понятиям. Не очень хитро упрекнуть Татьяну в непоследовательности. В своем знаменитом ответе Онегину она говорит:
Но я другому отдана,
Я буду век ему верна.
Раз отдана, т.-е. приневолена, почему эта насильственность священна? Но тут уже дело понимания. Не возвышаясь над миросозерцанием своей среды, Татьяна считает обряд святым, и мы обязаны относиться с уважением к ее святыне. А затем мы должны к поведению „милой Тани" отнестись с двойным уважением, потому что в светской среде, где она вращалась, к неверности старому мужу относились более чем снисходительно. Поэтому-то верность Татьяны данному посту есть прямое геройство.
Я вас люблю,
к чему лукавить

говорит Татьяна-княгиня с тою-же прямотою, с какою первая объяснилась Онегину в любви, когда еще была скромною деревенскою барышнею. Сердце ее истекает кровью, но долг для нее выше всего.
По психологической закваске Татьяна, конечно, родная сестра жен декабристов. И стодь-же несомненно, что от нее, по прямой линии, пошли все позднейшие героические русские женщины, которые так не похожи на нее по миросозерцанию, но так родственны по глубокому проникновению чувством долга. Татьяна видела свой долг в верности старому генералу, а позднейшие русские героини усмотрят свой долг в служении народу и тоже всем для этого пожертвуют. Устремления разные, но психология — цельность, чистота, честность натуры одна и та же.
В художественном отношении менее удалась Марья Кирилловна Троекурова из „Дубровского". Пушкин мало развил ее характер, не дал читателю достаточно деталей, чтобы составить себе определенное представление о ней. Поэтому решение ее принести столь безмерную жертву — бросить отца, высокое общественное положение, богатство и обречь себя на то, чтобы быть спутницей преследуемого по пятам разбойника, очень удивляет своею неожиданностью. Марья Кирилловна слишком бесцветна и безкровна для такого яркого самопожертвования. Но нас сейчас занимает только отношение Пушкина к женщине, и с этой точки зрения Марья Кирилловна один из самых интересных женских образов Пушкина. С одной стороны она примыкает к длинному ряду пушкинских героинь — черкешенке, Земфире, Зареме, Марии Кочубей, Маше Мироновой, которые, раз полюбя, не знают таких жертв, которые они бы не принесли во имя этой любви. А с другой стороны истинно-героическая в своей беззаветной готовности самопожертвования Марья Кириловна, подобно Татьяне, преисполнена такою-же непоколебимой преданностью тому, что она считает своим долгом.
Да, она пойдет за Дубровским на позор и муки. Но все это до тех пор, пока ненавистный князь Верейский не имеет на нее „прав". До последней минуты ждет она избавителя-Дубровского. Еще в церкви она ищет его глазами и надеется. Но Дубровский не явился, роковые слова, связывающие ее, произнесены и она навеки считает себя женою ненавистного князя. Вслед затем для нее наступает минута фактического освобождения. Но уже поздно — она своего законного мужа не оставит сама.

II.

В ряду прекрасных женских образов, нарисованных Пушкиным, есть один, совершенно непользующийся известностью, а между тем достойный самого пристального внимания.
Я говорю о княжне Полине из незаконченной повести "Рославлев". Замечу также кстати, что вообще в неоконченных повестях Пушкина есть несколько интересных женских портретов, правда, еле намеченных, но общие контуры которых уже определились совершенно ясно. И все эти, героини набросков в роде „Марии Шонинг", „В Коломне на углу маленькой площади", „Гости с'езжались на дачу" и др. носят на себе общие черты пушкинских женщин. Все это натуры благородные, самоотверженные, всем готовые пожертвовать для блага тех, кому они подарили свое сердце. И как-бы для оттенения их душевной красоты, выведенные рядом с ними мужчины - - пустые, мелко-суетные и подчас черствые, жестокие самолюбцы и корыстолюбцы.
Уже в том виде, в котором образ княжны Полины до сих пор был известен, он чрезвычайно ярок.
Но при изучении рукописи „Рославлева" мне посчастливилось найти еще одну черту Полины такой силы, которая уже прямо отводит Полине место в ряду самых замечательных женских, образов всей русской литературы. Выше я сказал, что по психологической закваске Татьяна натура вполне родственная позднейшим героическим русским женщинам, с которыми ее так тесно сближает непреклонное исполнение долга. Но княжна Полина уже непосредственная родоначальница всех героинь русской общественности.
Полина прежде всего не желает довольствоваться тою ролью, которая обычно отводится женщине. Патриотическое возбуждение 1812 года захватывает ее с такою силою, что это шокирует окружающую ее обыденщину, которая при всех обстоятельствах требует умеренности и аккуратности. "Помилуй", говорит ей подруга, „охота тебе вмешиваться не в наше дело. Пусть мужчины себе дерутся и кричат о политике; женщины на войну не ходят и им дела нет до Бонапарта". Полина отвечает ей с негодованием величайшим:
„Глаза ее засверкали. „Стыдись", сказала она, „разве женщины не имеют отечества? разве нет у них отцов, братьев, мужьев? разве кровь русская для нас чужда? или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтобы нас на бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на сердце хоть одного человека. Я не признаю уничижения, к которому присуждают нас. Посмотри на M-me de Stael. Наполеон боролся с нею, как с неприятельского силою. А Шарлот Кордэ? А наша Марфа Посадница? А княгиня Дашкова?".
Уже один этот монолог выдвигает фигуру Полины и ярко показывает, в какой мере неверно представление о Пушкине, как о писателе, который смотрел на женщину только под углом зрения чувственности. Но еще гораздо интереснее, что Пушкин не только наделяет Полину глубиною и серьезностью характера, но ставит ее и нравственно, и умственно выше всей окружающей ее среды.
И делает это Пушкин чрезвычайно сознательно и не усматривая в Полине единичное исключение. Устами рассказчицы происшествий, описанных в „Рославлеве", Пушкин прямо заявляет: „нет сомнения, что русские женщины лучше образованы, более читают, более мыслят, нежели мужчины, занятые бог знает чем".
Превосходство Полины рельефно сказалось на обеде, данном дядею ее в честь приехавшей в Москву m-me де-Сталь. Московские „умники" только „изредка прерывали молчание, убежденные в ничтожестве своих мыслей и оробевшие при европейской знаменитости". Оробели и больше ничего. Но Полина, патриотка в лучшем смысле слова, глубоко страдала при виде ничтожества своих соотечественников. „Во все время обеда она сидела, как на иголках. Внимание гостей разделено было между осетром и M-me de Stael. Ждали от нее поминутно bon mot; наконец, вырвалось у ней двусмыслие и даже довольно смелое. Все подхватили его, захохотали, поднялся шопот удивления; князь был вне себя от радости. Я взглянул на Полину. Лицо ее пылало и слезы показались на ее глазах. Гости встали из-за стола, совершенно примиренные с M-me de Stael: она сказала каламбур, который они поскакали развозить по городу. „Что с тобою сделалось, mа сhеrе?"— спросила я Полину —„неужели шутка, немножко вольная, могла до такой степени тебя смутить?" — "Ах, милая, — отвечала Полина — я в отчаянии! Как ничтожно должно было показаться наше большое общество этой необыкновенной женщине! Она привыкла быть окруженной людьми, которые ее понимают, для которых блестящее замечание, сильное движение сердца, вдохновенное слово никогда не потеряны; она привыкла к увлекательному разговору высшей образованности. А здесь... Боже мой! Ни одной мысли, ни одного замечательного слова в течении целых трех часов! Тупые лица, тупая важность и только! Как ей было скучно! Как она казалась утомленною! Она увидела, чего им было надобно, что могли понять эти обезьяны просевещения и кинула им каламбур. А они так и бросились Я сгорела со стыда и готова была заплакать... Но пускай,— с жаром продолжала Полина, — пускай она выведет об нашей светской черни мнение, которого они достойны. По крайней мере, она видела наш добрый, простой народ и понимает его".
Вы видите, что Полина прямо головою выше той „светской черни", среди которой ей приходится прозябать. Какая тонкость чувствования, какой анализ, какое смелое и оригинальное мышление у этого Чацкого в юбке.
Особенно характеризует Полину смелость мысли и полное нежелание идти по проторенным дорожкам. Никогда Полина не поступает по шаблону, всегда имеет она свое собственное суждение и прямо ненавидит стадность.
Уж на что она пламенная патриотка, но посмотрите, что с нею делается, когда пошел патриотизм стадный, когда "гостиныя наполнились патриотами", которые „высыпали из табакерки французский табак и стали нюхать русский", да "отказались от лафита и принялись за кислые щи", и когда, наконец, „все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни".
Полину претило от всей этой дешевки. Она „не могла скрыть свое презрение, как прежде не скрывала своего негодования, Такая проворная перемена и трусость выводили ее из терпения. На бульваре, на Пресненских прудах, она нарочно говорила по-францусски; за столом, в присутствии слуг, нарочно оспаривала патриотическое хвастовство, нарочно говорила о многочисленности Наполеоновских войск, о его военном гении. Присутствующие бледнели, опасаясь доноса, и спешили укорить ее в приверженности ко врагу отечества. Полина презрительно улыбалась. „Дай Бог— говорила она,— чтобы все русские так любили свое отечество, как я его люблю".
И это была глубокая правда. Полина любила свою родину любовью безграничною. Она готовилась, как показывает новая подробность, о которой сейчас будет речь, принести ей жертву неслыханную, совершить дело, за которое поплатилась-бы жизнью.

III.

В ряду черт, характеризующих высокий патриотизм Полины, в печатавшемся до сих пор тексте „Рославлева", есть одна, которая очень мало вяжется с ее замечательно-тонкой душевной организацией и с ее лишенным всякой банальности образом.
Когда Наполеон стал направляться к Москве, Полина с родными уехала в деревню. Здесь она лихорадочно, с отчаянием следила за ходом военных событий, т.-е. за поступательным движением Наполеона, которое ей, как и всем, казалось не губительным для французов, а победоносным. „Целые часы проводила она, облокотясь на карту России, рассчитывая версты, следуя за быстрыми движениями войск. Странные мысли приходили ей в голову". И вот она однажды об'явила подруге „о своем намерении уйти из деревни, явиться в лагерь".
Так печаталось до сих пор подчеркнутое место.
Уйти в лагерь! Так-ли это „странно", и нужно-ли для этого быть такою аристократкою духа, как Полина?
Отправься Полина, действительно, в лагерь — перед нами было бы только 2-ое, а потому весьма дешевое издание "Девицы-Кавалериста". И так как достаточно известно, что в основе ,,подвига" Дуровой лежала просто амурная история, так как мы достаточно наслышаны и о разных других амазонках, уходивших „в лагерь" Бог весть для чего, то намерение Полины „явиться в лагерь" нарушает цельность ее образа и эстетически оскорбителен. Можно представить себе Полину в роли новой Жанны д'Арк, можно, чтобы держаться меньших размеров, понять такую напр, комбинацию: охваченная патриотическим порывом, Полина, скажем, при вступлении французов в ее деревню, организует сопротивление, воодушевляет крестьян что-ли и в стычке или погибает, или победоносно пробивается. Это было-бы и экстраординарно, и красиво. Но просто „уйти в лагерь", значит, рядовым солдатом, убирать лошадь, спать с остальными солдатами в казармах или общих палатках — вяжется-ли это с представлением об изящной Полине, сильной, конечно, не телом, а духом? Что прибавится родине от одного, очень плохого солдата и зачем, следовательно, вся эта бесцельная, ненужная и, прямо можно сказать, нелепая затея?
В действительности, однако, вовсе не Пушкин повинен в умалении образа Полины. Мы имеем тут дело с варварским искажением текста, которое и выяснилось, когда я, подготовляя IV том своего издания, сверил „Рославлева" с Пушкинской рукописью (Румянц. музей , № 2382).
„Рославлев" состоит из 3 отрывков. Только первые 2 напечатаны самим Пушкиным. Третий, в котором говорится о намерении Полины уйти в лагерь, появился лишь в „Материалах" Анненкова 1855 г. Этот текст переходил без основательной проверки из издания в издание. Анненков-же, очевидно, вынужден был цензурою так варварски исказить текст и лишить образ Полины самой характерной ее черты.
В подлинном Пушкинском тексте Полина не в русский лагерь вздумала отправиться, в подлинном тексте она вот что собиралась сделать (подчеркиваю исчезнувшее из существующих изданий):
„Однажды Полина мне об'явила о своем намерении уйти из деревни, явиться в францусский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук".
Вот что задумала Полина!

IV.

Под какую рубрику подвести Подину?
Если рассуждать формально, то самое естественное и непосредственное, это, конечно, назвать Подину первой русской террористкой: ведь, она готовилась совершить политическое убийство.
Такая прямолинейность была бы, однако, натяжкою.
Под террористом мы обыкновенно понимаем человека крайних убеждений, исповедуемых сравнительно небольшим кружком лиц. Полина же, собираясь убить Наполеона, являлась выразительницею чувства всенародного. Она не революционерка, она ополчается не вообще in tyrannos, она собирается убить врага родины не в переносном, а в прямом смысле слова. Наконец, она нападает не на принцип и собирается убивать Наполеона только как личность; она необыкновенно высоко ставит и уважает его гений и восторженно преклонилась бы пред ним, если бы этот гений не был направлен против России.
Есть некоторые основания назвать Полину русскою Юдифью. Потому, во-первых, что тут на лицо один из основных элементов подвига Юдифи: убийство главы иноплеменного нашествия. А затем, как раз в начале 1830-х годов, когда писался „Рославлев", творческое воображение Пушкина было заинтересовано образом Юдифи („Когда владыко ассирийский"), и создание образа Полины, несомненно, было одним из проявлений этого художественного интереса Пушкина к женщинам-патриоткам.
Впрочем, сам Пушкин не преминул дать определение Полины. В печатавшемся до сих пор тексте „Рославлева" этого определения тоже нет: Анненков должен был выбросить его, чтобы не осталось и следа от того места, где говорится о замысле Полины убить Наполеона. Но в подлинном тексте говорится вот что (подчеркиваю пропущенное прежними изданиями):
„Мне не трудно было убедить (Полину) в безумстве такого предприятия. Но мысль о Шарлотте Корде долго ее не оставляла".
И так, Пушкин хотел изобразить русскую Шарлотту Кордэ.
Мы, конечно, должны преклониться пред авторскою волею и зарегистрировать, как факт, этот неизвестный до сих пор замысел Пушкина. В таком авторском понимании Полина сильно приближается к представлению о террористке. Шарлотта Кордэ была носительницей определенных политических вглядов.
Но обязаннные принять, как неоспоримый факт, желание автора создать образ патриотки-террористки, мы, все-таки, не лишаемся права судить и сами эту новую Шарлотту Кордэ по ее действительным поступкам.
И думается мне, что настоящее определение Полины иное. Полина не террористка, не Юдифь и не Шарлотта Кордэ уже по одному тому, что она своего намерения не привела в исполнение. Подруге „не трудно было убедить (Полину) в безумстве такого предприятия". Настоящую Шарлотту Кордэ никто не убедил.
Пред нами, следовательно, лишь настроение.
Но как настроение, замысел Полины несомненно чрезвычайно знаменателен. Он показывает, какой остроты достигло в ней напряжение гражданского чувства. И мне представляется, что действительно точной будет вот какая формулировка: Полина — эта прямая родоначальница позднейших героинь русской общественности всем своим существом говорит нам, что, по мнению Пушкина, и женщина должна принять участие в устроении судеб родины. А та новая, необыкновенно яркая деталь ее настроений, о которой сейчас шла речь, говорит о том, что это участие должно выразиться в самой решительной форме.
Удивительно многогранен гений Пушкина. Сколько разнообразнейших характеров, положении и ощущений сумел воплотить, точно сам переживал все это, великий поэт-эхо. Пушкин-художник все понял, все объяснил, все оправдан. Даже скупость оправдал и возвел на своего рода идейную высоту, потому что усмотрел в ней увлечение, страсть, артистизм. Что же удивительного, что оценил он и порыв Полины избавить родину от грозящей ей гибели во что бы то ни стало, не взирая на средства, к которым придется прибегнуть. Не может быть тут и речи о сочувствии Пушкина избранному Полиной пути. В молодости он сознательно воспел кинжал Занда, но в 1830-х г.г. Пушкин был в апогее "консерватизма", если только можно применять такого рода mensehlicli, alzu menschliche определения к таким безграничным явлениям духа, как творчество Пушкина.
Однако, художник пересиливал и в Пушкине начала 30-х годов политика, и вот он понимает Шарлотту Кордэ, понимает Юдифь, окружает ореолом разбойника Дубровского и даже в Пугачеве открывает какия то примиряющия с ним черточки. Тем же чутьем художника понял Пушкин, обдумывая „Рославлева", что красота всякого подвига не в содержании его, а в силе порыва. Порыв Полины глубок и доблестен в своей готовности погибнуть за родину, и этого достаточно, чтобы самопожертвование ее было полно обаяния.
Так впоследствии цензор, но вместе с тем истинный художник Полонский пригрел в сердце своем образ изнывающей в тюрьме пропагандистки. („Что мне она, не жена, не любовница"). Так мирнейший постепеновец Тургенев создал в „Пороге" настоящий апофеоз уже доподлинной террористки, в своем стремлении служить родине „и на преступление готовой". По психологическому, так сказать, рисунку героиня тургеневского „Порога" родная внучка пушкинской Полины.

1910.