«Ученая дружина» и самодержавие. В. Н. Татищев


вернуться в оглавление раздела...

Плеханов Г.В. Избранные произведения и извлечения из трудов. Изд."Мысль", Москва,1977г. OCR Biografia.Ru

«Ученая дружина» и самодержавие

В. Н. Татищев

В. Н. Татищев (Родился в 1686 г., умер в 1750 г)
Несмотря на свои приятельские отношения к Татищеву, Прокопович был довольно сильно раздражен его резким и смелым суждением о книге «Песнь Песней» *. Написанное «дивным» «первосвященником», рассуждение об этой книге направлено было против «неискусных и малорассудных мудрецов, легко о книге сей рассуждающих» (собственные слова Прокоповича). Это сердито, но, как отзыв о Василии Никитиче Татищеве, совершенно несправедливо.
Более чем вероятно, что в богословии Василий Никитич был "неискусен". Но «малорассудным» он не являлся никогда и нигде. «Рассудность» составляет главную отличительную черту его мышления. В ней заключается как сильная, так и слабая его сторона. К тому же он, подобно Прокоповичу, был одним из наиболее образованных русских людей своего времени. В состав его обширной библиотеки входили: «Гобезиев» Левиафан, книга Локка «О правлении гражданском», сочинения Макиавелли, Декарта, Ньютона, Галлея и т. п.** Он был знаком с сочинениями Бэйля***. В русской истории, географии и в истории русского права он выступил самостоятельным исследователем. Вообще ему была недурно известна философская и политическая литература того времени ****. И именно потому, что он был, вероятно, «неискусен» в богословии, его миросозерцание имело перед миросозерцанием Прокоповича то огромное преимущество, что было совсем свободно от схоластического сора и отличалось совершенно светским характером.
Эта сторона его взглядов делает его одним из самых интересных представителей того типа русских людей, который сложился под непосредственным влиянием Петровской реформы.
В Московской Руси образование имело «духовный» характер и, за самыми редкими исключениями, состав-

* Оно состояло в том, что Соломон написал названную книгу, «распалясь похотью к невесте своей, царевне египетской», «и что поэтому в ней говорится исключительно о плотских любезностях».
** Н. Попов. Татищев и его время. СПб., 1861, стр. 433.
*** Там же, стр. 464.
**** Правда, Татищев говорит о себе, что он «в философии неучен». Но это, без сомнения, излишняя скромность. Между философами едва ли не наибольшим его уважением пользовался Христиан Вольф. Вольфу же следовал он и в том, что касается «до начала сообществ, порядков, правительств и должности правителей и подданных». К политическим учениям Макиавелли, «Гобезия» и Локка он относился отрицательно.

ляло монополию духовенства, учившегося редко, мало и неохотно *. Петровская реформа так или иначе отдала в ученье новый общественный класс и, заставив его приобретать знания, относящиеся к земной, а не к небесной жизни, привила своим лучшим деятелям твердое убеждение в том, что учиться надо постоянно, много и усердно. «Ученая дружина» с жаром отстаивала это убеждение, преимущественно налегая на светские науки. В этом отношении сходились между собой все сторонники реформы, ознакомившиеся с западным просвещением. Еще Ф. Салтыков советовал Петру заменить при обучении грамоте духовные книги «гисториями универсальными и партикулярными», которые следовало для этой цели перевести на русский язык**.
В своем «Разговоре двух приятелей о пользе наук и училищ», написанном в 1733 г. и потом подвергавшемся дальнейшей обработке, Татищев исходит из того положения, что «истинное увеселение в детях есть разум», а чтобы ребенок разумен был, надобно ему прежде учиться. Мы находим в «Разговоре» целую и притом широкую программу тех сведений, приобретение которых настоятельно рекомендуется Татищевым. И хотя, в своем качестве «птенца Петрова», Татищев смотрит на науку преимущественно,— чтобы не сказать исключительно,— с точки зрения пользы***, однако, предлагае-

* «Старинную допетровскую нашу образованность можно весьма верно определить тем же словом, которым она сама себя определила: книжность,- книжность именно в том частном смысле, в каком она означает только начитанность. Главный характер этой книжности был духовный, церковный, потому что и самое слово книга означало в древнее время единственно только священное писание и книги церковные вообще. С течением времени, особенно к концу XVII столетия, в эту книжность вошли некоторые посторонние предметы, сочинения исторические (хронографы), географические (космографии), средневековые повести, романы; но они, по существу своему, не в силах были изменить общего направления книжности, ибо это не была наука, а были отрывочные, бессвязные сведения, исполненные средневековых басен». (И. Забелин. Характер древнего народного образования в России.—«Отечественные записки», 1856, кн. 2, стр. 12—18.)
** Павлов-Сильванский. Проекты реформ, стр. 24.
*** Зачем нужно изучать географию? «Землеописание, или география, показует не токмо положение мест, дабы в случае войны и других приключений знать все оного (государства. — Г. П.) во укреплениях и проходах способности и невозможности, при том нравы людей, природное состояние воздуха и земли, довольство плодов и богатств, избыточество и недостатки во всяких вещах, наипаче же собственного отечества, потом пограничных, с которыми часто некоторые дела, яко надежду к помощи и опасность от их нападения имеем, весьма обстоятельно знать, дабы в государственном правлении и советах, будучи о всем со благоразумием, а не яко слепой о красках рассуждать мог». Следует ли знать физику? Следует: «Весьма полезно знать свойство вещей по естеству, что из чего состоит, по которому рассуждать можно, что из того происходит и приключается, а через то многие будущие обстоятельства рассудить себя от вреда предостерегать удобно» и т. д. и т. д. («Разговор о пользе наук и училищ», с предисловием и указателями Нила Попова. Москва, 1887, стр. 81—82.)

мая им программа уже одной своей широтою дает понять, велико было расстояние, отделившее образованных людей Петровской эпохи от начетчиков Московской Руси. В такой же мере замечательна эта программа тем, что в ней как нельзя более ясно обнаруживается часто светский взгляд ее составителя на науки и просвещение. Пример Татищева показывает, что Петровская реформа положила конец преобладанию теологического элемента в миросозерцании наиболее образованных людей России.
Не мешает отметить, что Татищев был вообще мало расположен к духовенству. Влияние этого сословия на ход общественного развития представлялось ему скорее вредным, нежели полезным. Так, например, он утверждает, что на Руси уже со времени распространения христианства существовали многие училища, в которых изучались даже греческий и латинский языки. Но татарское иго, ослабившее власть государей, увеличило значение духовных, а этим последним «для приобретения больших доходов и власти полезнее явилось народ в темноте неведения и суеверия содержать; для того все учение в училищах и в церквах пресекли и оставили» *. В другом месте, он, оспаривая то мнение, что наука подрывает веру, говорит, что защищать его могут только «невежды и неведущие в чем истинная философия состоит», или же «зл оков арные некоторые церковнослужители», в интересах своего сословия стремящиеся к тому, «чтобы народ был неученый и ни о коей истине рассуждать имущей (т. е. могущий. — Г. П.), но слепо бы и раболепно их рассказам и повелениям верили»**. Тут Татищев прибавляет, может быть, отчасти по соображениям осторожности, что особенно сильно враждо-

* Н. Попов. Назв. соч., стр. 514.
** «Разговор», стр. 58.

вало с просвещением римско-католическое духовенство: «Наиболее же всех архиепископы римские в том себя показали и большой труд к приведению и содержанию народов в темноте и суеверии прилагали»*.
Эти упреки духовенству заслуживают большого внимания. Уже Московская Русь знала.. антагонизм между служилыми людьми, с одной стороны, и духовенством, с другой. Источником этого антагонизма служил земельный вопрос, бывший важнейшим экономическим, а потому и самым жгучим политическим вопросом в тогдашнем Московском государстве. Духовенство старалось сохранить и расширить свои земельные имущества. Служилые люди были, наоборот, сильно заинтересованы в том, чтобы имущества эти перешли в распоряжение государя, награждавшего своих «холопов» поместьями. Антагонизм этот перешел и в Петровскую Русь. Его легко подметить в той готовности, с какой служилые люди этой Руси поддерживали все мероприятия правительства, направленные к ограничению политического влияния, а особенно имущественных прав церкви. Но ярче всего обнаружился он в настроении «птенцов Петровых».
Нашего автора очень интересовал вопрос об употреблении монастырских доходов. Он с большой похвалой отзывается о тех указах Петра, которыми повелевалось по всем губерниям, провинциям и городам заводить училища и содержать их на счет монастырей. По его словам, у монастырей немало «излишних, сверх необходимо нужных на церкви» доходов. Их будет достаточно для содержания училищ, а «Богу приятно, что такие туне гиблющие доходы не на что иное что как в честь Богу и пользу всего государства употреблять»**.
Еще Ивану III нравилась та мысль, что богу будет приятно, если монастырские земли окажутся отписанными на московского государя. Ему не удалось осуществить эту благочестивую мысль. В его лице государство принуждено было вступить в сделку с духовенством. Оно на время отказалось от своего намерения наложить руку на монастырские имения, довольно щедро вознаградив себя за такой отказ планомерным и все более

* «Разговор», стр. 58.
** «Разговор», стр. 154, ср. также стр. 243, примечание на вторую книгу «Истории Российской», стр. 425.

деяльным вмешательством в имущественные дела церкви. При Петре и после него вмешательство центральной власти в эти дела сделалось прямо-таки угрожающим. Но и при нем до окончательной развязки было еще далеко. Хотя Петр тоже очень не прочь был «в честь Богу» экспроприировать духовенство, однако это оказалось возможным только при Екатерине П. Духовенство было слишком полезным орудием центральной власти, чтобы даже такие деспотические представители ее, как Петр I, могли совершенно пренебрегать его интересами и его настроением. Дворянство тоже не хотело полного разрыва с ним. На такой разрыв способна была,— и то в течение очень непродолжительного времени,—только революционная буржуазия Франции. Поэтому даже наименее расположенные к духовенству представители образованного русского дворянства не шли,— пока держались своей сословной точки зрения,—дальше протестантского взгляда на отношение государства к церкви. Протестантский взгляд встречаем мы и у Татищева.
Татищев вполне признает «бессумненные утверждения письма святого». Ом нимало не сомневается в том, что человек состоит из двух «свойств», т. е. из души и тела. Опираясь на учение о природе души, он доказывает ее бессмертие: «Свойство души есть дух, неимущий никакого тела или частей, следственно нераздельна, а когда нераздельна, то и бессмертна» *. Впоследствии мы увидим, что к этому самому доводу прибегал Радищев, стараясь отговориться от крайних выводов освободительной французской философии XVIII в. Вплоть до конца XVIII в. довод этот считали неопровержимым все мыслители, склонные к компромиссу с богословами, а таких было большинство, особенно в Германии.
Неуместно было бы определять здесь теоретическую ценность указанного довода. Но для характеристики миросозерцания Татищева нужно заметить, что соображение о двух «свойствах» человека служит у него основой одной из двух, одинаково принимаемых им, классификаций наук. Он говорит: «Науки разделяются у филозофов по объявленным свойствам сугубо: душевное Богословия и телесное филозофия» **. Таким образом,

* «Разговор», стр. 7.
** Там же, стр. 76.

«Богословия» имеет свою особую область. Татищев заботливо избегает вторгаться в нее. Но зато тем старательнее оберегает он «телесную» область «филозофии» от богословских вторжений. Даже учение о нравственности опирается у него не на предписания религии, а на «закон естественный; которой нам при сотворении Адама всем в сердцах наших вкоренен»*. Естественный закон «во всем, паче же в главнейшем», согласен с «писменным» законом, который был Богом через пророков возвещен, а потом возобновлен и изъяснен Спасителем**. Для доказательства этого Татищев сопоставляет основное положение естественного закона с основным положением «писменного». «Основание естественного закона: еже любить себе самого с разумом, с основанием писменного весьма согласно,— говорит он,— ибо из любви разумной к себе все добродетели происходят, от любви же неразумной или самолюбия все злодеяния раждаются» ***. В этой попытке обосновать все учение о нравственности на разумной любви к себе Татищев выступает перед нами типичным «просветителем» XVIII столетия — Aufklarer, как говорят немцы. Впрочем, с этой стороны просветители XVIII столетия ничем не отличаются от просветителей других эпох. Сократ, как его изображает Ксенофонт, тоже основывал нравственность на разумном эгоизме. И так же поступали наши просветители шестидесятых годов XIX века; Чернышевский, Добролюбов, Писарев.
У Татищева выходит, что мы и бога должны любить по разумно-эгоистическим соображениям. «Я хотя самою малою вещию в мире почитаюсь,— говорит он,— однако ж то признать должен, что я Им сотворен и что имею все от Него, то должен, яко отца и первейшего благодетеля, любить возмерно. Еще же как я желаю благополучие мое всегда приумножить, а ведая что на от кого более как от Него получить могу, и для того от любви разумной к себе должен и заимодательно (sic!) или предварительно Бога любить» ****. Надо признаться: это почти смешно. Но правильное обоснование учения о нравственности может дать только социология, а просветители очень редко умели осветить

* «Разговор», стр. 20.
** Там же, стр. 20—21.
*** Там же, стр. 22.
**** «Разговор», стр. 22.

ее светом вопрос о взаимных отношениях между людьми. Не будем упрекать Татищева в том, что он не был социологом, и обратим внимание на сильную сторону его взглядов.
Стараясь защитить область «телесной» философии от богословских вторжений, он искренно возмущается теми преследованиями, с которыми религиозные невежды издавна обрушивались на людей науки и мысли. Сократ был «злочестиями и безбожеством оклеветан и на смерть осужден, но потом не токмо от язычников за премудрейшего во всей Греции почтен, но и христианские учители... его хвалили и о спасении его не сумневались» *. Еще более возмущают его такие обвинения и преследования, когда они исходят от христиан. «Паче же ужасно видеть,— пишет он,— что подобного тому в христианстве последовало, видим бо высокого ума и науки людей невинно тем оклеветанных и проклятию от пап преданных, как-то: Виргилий епискуп за учение, что земля шаровидна; Коперникус за то, что написал: земля около солнца, а месяц около земли ходит; Картезей за опровержение аристотелической философии и за учение, чтобы все сущими доказательствы, а не пустыми силлогизмы доводить; Пуфендорф за изъяснение естественного права, которым несколько непристойные папежские законы или юс каноникус нарушались, прокляты, афеистами оглашенны и книги их употреблять запрещены были, по потом нехотя сами папы все оное не токмо за полезно, но и правильно признали» **.
Татищев — решительный сторонник веротерпимости. Он резко осуждает преследование раскольников, хотя и считает их «безумными». Верный своему утилитарному взгляду на вопросы знания и общежития, он доказывает, что религиозные распри приносят большой вред государствам, и ставит на вид, что они происходят, собственно, от корыстолюбивых попов и от суеверных ханжей, «между же людьми умными произойти не могут, понеже умному до веры другого ничто касается и ему авно лютор ли, кальвин ли, или язычник с ним в одном городе живет, или с ним торгуется, ибо не смотрит на веру, но смотрит на его товар, на его поступки и нрав» ***.

* «Разговор», стр. 48.
**Там же, стр. 49.
***Там же, стp 71.

Это хоть бы и Вольтеру впору! Впрочем, удивляться тут нечему. Татищев недаром читал сочинения Пьера Бейля, этого настойчивого и умного проповедника терпимости. Как известно, Бейль доказывал, что государству не только не вредно, но даже выгодно, если его жители держатся неодинаковых религиозных взглядов, и что общество может существовать даже вовсе без религии (общество атеистов). С этим последним положением Татищев, может быть, и не согласился бы: в своей «Духовной» он выступает перед нами верующим христианином, а верующему христианину надо быть Бейлем, чтобы не иметь предубеждения против атеистов. Но мы только что видели, как далек был Татищев от мысли необходимости единства религиозных верований.
В эпоху Татищева великой задачей человечества являлось,—как говорит Фейербах,— понимание независимости этики от религии*. И нельзя не признать, что Татищев был очень недурно подготовлен для понимания этой независимости. Но тут надо заметить следующее.
Из самого «Разговора» видно, что не одни «суеверные ханжи» клевещут на распространителей новых учений. «Епикур, который жил до Христа за 450 лет,— читаем мы там,— за то, что поклонение идолом и на них надежду отвергал, и сотворение света не тем богом, которым протчие приписывали, но невидимой силе или разумной причине присвоял, угобжению душевному через воздержание телесное учил от стоиков** многими неистовствы оклеветан якобы тварь самобытну учил, и за то афеистом именован»***. Татищев впал в ошибку относительно времени жизни Эпикура, родившегося в 342 или 341 и умершего в 272 или 270 году до нашей эры. Кроме того, хотя Эпикур и не был «атеистом», но богам, в самом деле, отвел ничтожную роль в своей системе мира и в известном смысле «учил тварь самобытну». Но эти неточности не имеют здесь значения. Совершенно верно то, что на Эпикура много клеветали даже образованные и, по-своему, чуждые суеверий люди. Писатели, занимавшиеся историей

* «L. Feuerbach's sarnmtliche Werke». Funfter Band (Pierre Bavle), Stuttgart, 1905, p. 910. См. также стр. 319: «Paule's Bedeutung fur die Philosophic liegt hauptsachlich in seinem negativen Verhaltniss zur Theologie».
** В другом списке: «От историков».
*** «Разговор», стр. 48.

философской мысли, в большинстве случаев были также несправедливы к нему, как и к другим материалистам. И нельзя не похвалить Татищева за то, что он, хотя сам не был материалистом, нашел, однако, нужным сказать слово в защиту Эпикура. Это достойное похвалы беспристрастие объясняется, пожалуй, тем, что —homo novus в деле европейского просвещения,—он не успел еще научиться уважать условную ложь цивилизованного мира. Нынешние наши противники материализма относятся к этой лжи с достодолжным почтением.
Интересно, что проповедуя веротерпимость, Татищев настоятельно советует правительству принимать крутые меры против людей, тратящих свое время на пустые занятия. Дело в том, что кроме разделения знаний сообразно двум областям— «душевной» и «телесной»,— он распределяет все науки на следующие пять отделов: 1) нужные, 2) полезные, 3) щегольские или увеселяющие, 4) любопытные, или тщетные, 5) вредительные. Ко вредительным наукам он относит «разных качеств» волхование: 1) некромантию, 2) аеромантию, 3) пиромантию, 4) гидромантию и т. п. Более известными в России «качествами» волхования он называет заговоры и приговоры, толкование снов, «чернокнижество», ворожбу и проч. И вот по поводу этих-то «вредительных» наук он пишет: «Хотя сии науки зломудрия ничего совершенного в себе не имеют и по рассуждению многих философов смертью их (т. е. людей, предающихся им.— Г. П.), яко умоисступленных, казнить не безгрешно, но за то, что оставя полезное, в беспутстве время тратят и других обманывают, телесное наказание неизбежно понести должны»*.
Телесное наказание за «беспутную» трату времени! В этом требовании хорошо виден верный ученик Петра, желавшего, чтобы даже монахини, спасая свою душу, занимались в то же время каким-нибудь рукоделием.
Татищев считал обманщиками кликунов и кликуш, по народному верованию одержимых бесами. Он злорадно ссылается на того же Петра, который «жестокими на теле наказании всех оных бесов повыгнал так, что

* «Разговор», стр. 85.

ныне почитай уже не слышно, а особливо в тех местах, где благорассудной начальник случится»*.
«Разговор» Татищева дает гораздо больше, нежели обещает его заглавие. Это чуть не целая энциклопедия. В нем излагается все миросозерцание этого замечательного человека. Но все-таки весьма значительная часть «Разговора» посвящена доказательству той, казалось бы слишком простой и очевидной, истины, что учиться нужно и полезно. Порой скучновато теперь перечитывать это длинное доказательство. Однако несправедливо было бы упрекать за это Татищева. Ему, как и всей «ученой дружине», приходилось вести ожесточенную войну с упрямыми стародумами, на разные голоса кричавшими о вреде науки. Ведь и А. Кантемиру пришлось в первой же своей сатире бичевать «хулящих учение».
Стародумы выставляли против науки всевозможные доводы и, между прочим, тот, что она подрывает уважение не только к духовной, но и к политической власти. По совершенно понятной причине Татищев считает нужным внимательно разобрать довод от политики.
«Никогда никаков бунт,— утверждает он,— от благоразумных людей начинания не имел, но, равномерно ересям, от коварных плутов с прикрытием лицемерного благочестия начинается, которой междо подлостию рассеяв производят». В подтверждение он ссылается на то, что наши русские бунтовщики, вроде Болотникова, Разина, стрельцов и «черни», все принадлежали к «самой подлости» и были невежественны. Правда, за границей мы видим в числе бунтовщиков Кромвеля, который был ученым человеком, но и он принял на себя «образ сущия простоты и благочестия», а когда добился власти, все училища разорил, учителей и учеников разогнал, «дабы вне ученых удобнее коварство свое скрыть мог». Благоразумные государи заботятся о просвещении своих подданных именно потому, что бунты неизвестны там, где процветают науки **.

* «Разговор», та же страница. — Известно, что кликуны и кликуши не переводились у пас, несмотря на усердие «благорассудных начальников». Еще Карамзин послал своему бурмистру такое распоряжение: «Кликушам объявить моим господским именем, чтобы они унялись и перестали кликать; если же не уймутся, то приказываю тебе высечь их розгами: ибо это обман и притворство». (П. Смирновский. История русской литературы девятнадцатого века, выпуск II. СПб., 1899, стр.90.)
** «Разговор», стр, 65—66.

Первая английская революция облекла социально-политические требования непривилегированной массы в религиозную форму. Этого было достаточно, чтобы просветители XVIII века относили ее к числу таких движений, которые могут быть опасны для их дела. Так смотрели на нее, например, французские просветители, собиравшиеся у Гольбаха и служившие выразителями революционных требований третьего сословия. Это свойственное очень многим просветителям недоверие к общественным движениям, совершившимся под знаменем религии, дополнялось у Татищева твердым убеждением во вреде всяких вообще революционных движений. Не удивительно, что Кромвель представлялся ему настоящим злодеем. «Ученая дружина» была безраздельно предана абсолютной монархии. И мы имеем полное право назвать Татищева главным теоретиком, выдвинутым ею на защиту абсолютизма.
...Наш убежденный просветитель оставался не менее убежденным идеологом «шляхетства». А между тем теории, которые легли в основу его миросозерцания и которые были теориями западноевропейских просветителей, выражали собою освободительные стремления третьего сословия и, следовательно, были в большей или меньшей степени враждебны «старому порядку». Одной из них была теория естественного права и естественной религии,—вообще «естественного закона»,— за которую крепко держался, как мы видели, наш автор. Как же разрешить это противоречие? Надо принять в соображение, что указанные теории лишь постепенно доведены были до своих крайних логических — на практике революционных— выводов. Поэтому и на Западе их сплошь да рядом усваивали себе и распространяли люди, не имевшие ровно никаких революционных устремлений. Таких людей было особенно много в Германии, сильно отставшей тогда от Франции и Англии...
...Во Франции освободительное движение третьего сословия было несравненно сильнее, нежели в Германии. Поэтому французские просветители были гораздо смелее и гораздо последовательнее германских; русские же просветители шли за теми или другими, смотря по своему отношению к российской действительности, как стали выражаться у нас в XIX столетии. Поскольку они мирились с ее основами, они более склонялись к немцам, поскольку восставали против нее, у них начиналось тяготение к французам. Кажущиеся исключения из этого правила только подтверждают его (история влияния Вольтера на более или менее просвещенных русских людей)...
Посмотрим же, как обращается с учением о «естественном законе» Татищев.
Он рассуждает так: «Воля по естеству толико нужна и полезна, что ни едино благополучие ей сравниться не может». Это звучит почти как революционный призыв. Но это почти революционное положение сопровождается у него важными оговорками. Воля приносит людям пользу только тогда, когда они разумно пользуются ею. А на это способны не все. Ребенок для своей собственной пользы должен быть подчинен родителям. Из власти отца вытекает власть монарха, которому должны подчиняться его подданные. Наконец, слуга тоже носит узду неволи: он подчиняется своему господину. Но если власть отца и власть монарха создается самой природой, то власть господина над слугой обязана своим происхождением договору: «Например, един сам себе, пропитания, одежды и жилища промыслить или от неприятеля защищаться не способен, а другой тем изобилует... Тогда они, согласяся, договорятся, что сей обещает сему служить и его воле повиноваться; противно же (т. е. сообразно.— Г. П.) тому, оной обещает пищею, одеждою и жилищем снабдить и от обиды защищать, чрез что тот, отдавшийся в волю другого, своей воли не имеет» *.
Здесь Татищев местами чрезвычайно близок к Пуффендорфу. Однако он расходится с ним во взгляде на происхождение власти монарха. У немецкого писателя она выводится из договора, между тем как русский автор объявляет ее учреждением, созданным, подобно родительской власти, самой природой. Откуда эта разница? Как видно, Татищев находил, что теория договора не может служить надежной теоретической основой власти русских государей. И нельзя не согласиться с тем, что теория эта была в данном случае ненадежна: ведь она носила в себе самые крайние выводы, сделанные впоследствии французскими революционерами, но не более годилась эта теория и для оправдания,— с точки зрения «естественного закона»,— наследственной завиcимости

* «Разговор», стр. 139—141.

слуги от господина. Однако Татищев воспользовался ею именно с этой целью. Набросав схему договора, по которому «сей» обязывается служить, «оный» —кормить и защищать за это «сего», наш автор прибавляет: «из сего договора возникает неволя холопа или слуги». Исторически он прав. Кабальное холопство основывалось на сем «договоре». Но в том-то и дело, что просветитель, оставаясь последовательным, не мог довольствоваться историческим объяснением данного рода зависимости, а должен был или осудить ее или найти для нее оправдание в выводах разума...
...Европеизованным идеологам русского дворянства приходилось объяснять и оправдывать привилегированное положение своего сословия с помощью учений, неудобных для этой цели по своему оппозиционному происхождению. Можно сказать, разумеется, что ведь были же на Западе и более консервативные теории, нежели, например, теория «естественного закона». Но, во-первых, слишком слабы были консервативные теории Запада в сравнении с теориями, возникшими в процессе освободительного движения. Во-вторых,—и это главное,— было одно важное социально-политическое условие, помешавшее птенцам Петровым усвоить себе учение западноевропейских консерваторов. Оно состояло в том, что консерваторы эти защищали такие политические требования высших классов, о каких и слышать не хотела русская центральная власть, особенно в лице таких своих представителей, как Иван IV или Петр I. Так как западноевропейская буржуазия, борясь со светской и духовной аристократией, в течение некоторого времени поддерживала абсолютизм, то и теории, выдвинутые ее идеологами, казались более соответствующими политическому строю России, пока французская революция не обнаружила грозных выводов, таившихся в недрах этих теорий.
Но если до поры до времени они могли казаться более подходящими к русским политическим условиям, то все-таки из них никакими усилиями невозможно было выжать сколько-нибудь серьезные логические доводы з пользу «самобытных» учреждений вроде нашего крепостного права. А это значит, что позиция просвещенных идеологов нашего дворянства была, в конце концов, все-таки очень невыгодна. Вот почему они так неудачно боролись впоследствии с теми русскими людьми, которые выступали,— хотя нередко только в молодости,— сознательными сторонниками революционных учений Запада.
...У Татищева есть даже целая теория прогресса. Если он и не ждал в будущем золотого века, то, наверно, согласился бы с Сен-Симоном в том, что нет никакого основания помещать этот век позади нас. «Что касается до наук и разума прежних народов,— говорит он,—то мы, взирая на известные нам древние действия, равно можем о них сказать, как о единственном человеке, что со младенчества ничего, в юности же мало что полезное показали: но, приходя в стан мужеский, едва что полезное показывать стали»*.
Французские просветители XVIII века часто судили о ходе общественного развития по аналогии с ходом развития «единственного человека». От них этот аналогический метод перешел к социалистам-утопистам первой половины XIX столетия. К нему любил прибегать Сен-Симон, пытавшийся обосновать посредством его свой закон трех фазисов умственного развития человечества **. Таким образом, по приемам мышления Татищев здесь, как и в рассуждениях своих о «естественном законе», выступает перед нами просветителем***.
Наконец, просветителем же является он и в своем общем взгляде на главную причину исторического движения. Движение это объясняется у него «просвещением ума». Но что такое просвещение ума? Накопление и распространение знаний. А что такое знание? На этот вопрос русский просветитель первой половины XVIII века отвечал не вполне так, как отвечали на него французские просветители, особенно во второй половине того же столетия.
Французские просветители относились к религии отрицательно. Поэтому религиозные представления не имели в их глазах ничего общего с научными понятиями. Успехи просвещения должны были, по их словам, расшатывать религиозную веру и суживать ее область. Не так смотрел Татищев. Мы уже видели, что он уважал права религии. В его философии истории отводится широкое место развитию религиозных представлений

* «Разговор», стр. 38.
** Подробнее об этом см. в 3-й главе моей книги:
«К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». [Сочинения, т. VII.]
*** Хронологически первым русским просветителем.

ставлений, как средству просвещения. «Первое просвещению ума,— говорит он,— подавало обретение письма, другое великое применение учинило пришествие и учение Христово; третие обретение тиснения книг»*. Написав эти строки, Татищев как будто вспомнил учение церкви об отношении Нового Завета к Ветхому и поспешил прибавить: «И тако мнится, что удобно можем сравнять до обретения письма и закона Моисеева со временем младенчества человека»**.
По свидетельству доктора Лерха, Татищев имел особые мнения насчет религии, вследствие чего многие не считали его православным***. В своей «Духовной» наш автор презрительно отталкивает от себя обвинение в безбожии и в ереси. Выше я сказал, что решительное преобладание в его взглядах светского элемента делало их очень непохожими на миросозерцание русских начетчиков допетровского времени, но что все-таки он не разрывал с религией. Теперь мы видим, что Татищев был склонен к компромиссу с нею также и в своей философии истории. Наш просвещенный идеолог дворянства шел в этой области за умеренными немецкими просветителями, видевшими в религии божественное средство «воспитания человеческого рода», а не за крайними французскими просветителями, смотревшими на нее как на одно из важнейших препятствий успехам человеческого разума.
Впрочем, разница между теми и другими давала себя чувствовать только там, где речь шла об откровенных религиях. Во взгляде же на происхождение язычества

* Сравни у него же «Предъизвещение» к «Истории Российской», книга первая, часть первая, Москва, 1768 г. «Способы всемирного умопросвещения разумею три величайшие. Яко первое обретение букв, чрез которые возъимели способ вечно написанное в память сохранить, и далеко отлучным наше мнение изъявить. — Второе Христа Спасителя на землю пришествие, которым совершенно открылось познание Творца и должность твари к Богу, себе и ближнему. — Третие чрез обретение тиснения книг и вольное всем употребление, чрез которое весьма великое просвещение мир получил, ибо и чрез то науки вольные возросли, и число книг полезных умножилось» (стр. XXVII).
**«Разговор», стр. 38. — См. статью Бестужева-Рюмина. Василии Никитич Татищев, в «Древней и новой России», 1875 г., 11, стр. 261. Всех возрастов или «станов» человечества, по Татищеву, четыре: четвертый простирается от обретения тиснения книг до новейшего времени включительно.
***«Древняя и новая Россия», II, стр. 261.

религий умеренные просветители XVIII века сближались с крайними. Вот, например, касаясь учения Пифагора о переселении душ, Татищев выражается так, что с ним без труда согласился бы сам Дидро. Он говорит: «Пифагор для удержания людей от злодеяния и для наставления к благонравию и благочестному житию, вымыслил прехождение душ из одного в другое животное по делам каждого»*. Религиозные догматы измышляются влиятельными личностями чаще всего с целью эксплуатации, но иногда и для «удержания» своих соплеменников. Сущность этого взгляда усвоена была от просветителей XVIII века даже некоторыми выдающимися социалистами-утопистами XIX столетия. От него получили свое происхождение «новое христианство» Сен-Симона и «истинное христианство» Кабе.
«Обретение Моисеева закона» и «пришествие Христово» представляют собою, во всяком случае, явления чудесные, т. е. исключительные. А при нормальном ходе исторического процесса главную роль играет накопление и распространение знаний. В процессе их накопления и распространения очень многое зависит от «прилежности» народов, а также,—Татищев не был бы просветителем XVIII века, если бы думал иначе,—от заботливости правителей. «Ибо как человек и кроме природных невозможностей за леность и нерадением собственным, паче же родительским несмотрением того блага лишится, так прилежностию и снисканием един более другого приобрести может; равно сему и в общественном един народ или государство пред другим прилежанием собственным и случаями от властей учрежденных училищ более успевают». Так, в Англии науки умножались «через труды и прилежание» Генриха VIII и Елизаветы, а во Франции — Генриха IV и Людовика XIV **.

* «История Российская», книга II, стр. 383. Тут он руководствуется философским лексиконом Вальха.
** «Разговор», стр. 121. — В другом месте Татищев категорически говорит, что «все деяния от ума или глупости происходят». Но он прибавляет: нельзя считать глупость «за особое существо (sic!), но оное слово токмо недостаток или оскудение ума, властно как стужа, оскудение теплоты, а не есть особое существо или материя». Татищев называет ум «главным природным действом, или силой души». Просвещенный ум называется у него разумом. «Освещение же ума,— продолжает Татищев,—равно как свет видимый от огня небесного или земного происходящий, освещает все телеса и видимы нам творит, тако учение и прилежное вещей испытание нам все в мыслях воображенные свойства к понятию и рассуждению мысленным очам просвещает». («История Российская», книга первая, часть первая. «Предъизвещение», стр. XXVI—XXVII.) О «деяниях» речь идет здесь потому, что слово история «то самое значит, что у нас деи или деяния» (там же. стр. I).

По методу своего мышления,— прошу читателя заметить: по методу мышления, а не по отдельным взглядам,— Татищев является как бы главою многочисленного рода просветителей, очень долго игравшего влиятельную и плодотворную роль в нашей литературе. Если он был первым выдающимся представителем этого рода, то Чернышевский и Добролюбов были самыми передовыми, крупными и блестящими его представителями. После них он начал быстро мельчать и клониться к упадку.